Svoboda | Graniru | BBC Russia | Golosameriki | Facebook

Одевая эпоху (fb2)

файл не оценен - Одевая эпоху (пер. Нина Федоровна Кулиш) 19418K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Поль Пуаре

Поль Пуаре
Одевая эпоху

Серия «Mémoires de la mode от Александра Васильева»



Paul Poiret. En habillant l′époque


Серия «Mémoires de la mode от Александра Васильева» основана в 2008 году


Благодарим Кристиана Дюме-Львовского (Париж) за содействие в издании книги


Предисловие, научное редактирование и фотографии из личного архива Александра Васильева

Дизайн серии – Александр Архутик

Сканирование, обработка фотографий и цветокоррекция: А. Е. Комаров


На переплете – Поль Пуаре, Париж, 1930 – Александр Васильев, Москва, 2007. Фото Джеймса Хилла


© Editions Grasset et Fasquelle, 1978

© H. Ф. Кулиш, перевод на русский язык, 2011

© А. А. Васильев, предисловие, фотографии из личного архива, 2011

© ООО «Издательство «Этерна», оформление, 2011

Предисловие к русскому изданию

Удивительный мир Поля Пуаре

Вы держите в руках уникальную книгу, которая три четверти века шла к русскому читателю. ПОЛЬ ПУАРЕ – абсолютный гений своего дела, величайший из великих парижских кутюрье XX века. Знаменитая книга «императора парижской моды» впервые вышла в Париже в 1930 году и облетела в переводах весь земной шар. Наконец-то она появилась и на русском языке!

Поль Пуаре в годы написания своих мемуаров уже сошел с Олимпа большой моды и не случайно назвал их – «Одевая эпоху». Более точного названия и придумать было невозможно – именно эпоху! – целое поколение прекрасных дам, небожительниц belle époqueодевал он, делая это изысканно и элегантно. Кто только у него не учился, кто только ему не подражал и не завидовал? Сын парижского торговца тканями в районе «Чрева Парижа»[1]и довольно строгой и целеустремленной мамы, мечтавшей сделать из сына не кутюрье, а зонтичного мастера, Поль Пуаре был очень способным юношей. В детстве он одевал куклу, подаренную ему сестрами. Вероятнее всего, этот интерес к созданию одежды был генетически унаследован. Ведь и две его сестры – модельер Николь Пуаре-Грульт и шляпница Пансон – также сделали заметные карьеры в мире моды. Правда, их отношения никогда не были близкими, то ли от зависти, то ли от чувства превосходства талантливого брата над ними. Одна из сестер, Мари Пуаре, выйдя замуж за антиквара и декоратора Андре Грульта, стала называть себя Николь Грульт. Ее увлечение создавать платья проявилось еще в 1908 году, но она отказалась помогать гениальному Полю Пуаре в его Доме, предпочтя собственный путь, держала в Париже свой Дом моды с 1911 по 1935 год, пытаясь конкурировать с собственным братом, что не способствовало дружественным отношениям в этой непростой семье.

Ранний взлет Поля Пуаре был поистине фантастичным. Пройдя школу Жака Дусе, выходца из старинной семьи потомственных портных, изысканного и тонкого кутюрье belle epoque, Пуаре проникся духом Высокой моды. Не только прекрасные клиентки Дусе, его роскошные муслиновые платья в розоватых тонах, но и великолепная коллекция живописи и мебели XVIII столетия, собранная Дусе, стала той культурной средой, которая сформировала талант юного кутюрье. Покинув Дусе, Поль Пуаре отправился на год в армию, а потом в Дом Ворта, самый старинный из всех модных домов haute couture, основанный еще при Наполеоне III в 1857 году. Старика Чарльза Ворта уже не было в живых, но Пуаре работал с его сыновьями Жаном Филиппом и Гастоном Люсьеном. Не будучи наделенными таким же большим дарованием, как их великий отец, они пригласили молодого Пуаре для обновления крови великого Дома на rue de la Paix, в дом номер 7.

Пуаре создал для Дома Ворта костюмы-«тайеры»[2], дневные платья и манто, прославившие его. Работа молодого мастера с верхней одеждой считалась в ту пору не очень престижной, ведь дамы больше времени проводили в интерьерах, а не на улицах. Русскому читателю будет любопытно прочитать о встрече молодого кутюрье с княгиней Барятинской, одевавшейся в те годы у Ворта. Княгиня была строга и взыскательна, а молодой кутюрье после этой встречи приобрел нужный опыт общения с русской взбалмошной аристократией. Окрыленный первым успехом у Ворта, уже через два года Пуаре уходит от него и на занятые у своей матери деньги в сентябре 1903 года отрывает в Париже свою фирму, на улице Обер, в доме номер 5, недалеко от Гранд-опера. Его успех был молниеносным, благодаря хорошо подобранным, профессиональным сотрудникам и старым клиенткам из Домов Дусе и Ворта. К этому периоду относятся редкие рисунки моделей, сделанные рукой Поля Пуаре, из моей личной коллекции, которые впервые опубликованы в этом издании.

Пуаре вошел в историю как великий реформатор: он изменил силуэт, ввел в моду новую красочную гамму тканей для дамского платья, набивные ткани, новые сочетания, индивидуализировал парфюмерные запахи и в результате раскрепостил женщину, освободив ее от оков многовековых предрассудков. Кутюрье создал нечто гораздо большее, чем новый костюм – он создал новый образ жизни, новый стиль, который царил в Европе и Америке более десяти лет, до начала 1920-х годов. Безусловно, именно Поль Пуаре в 1906 году первым освободил женщину от корсета с утягивающей талией, перенеся ее под грудь, тем самым «удлинив» ноги и создав более стройный и изысканный образ. «Женское движение борется за свободу, а я даю женщинам свободу движения», – писал он на страницах своего журнала «Еазет дю Бон Тон». Платье Пуаре держится на плечах («древнегреческих опорных точках»), от них одежда легко ниспадает, открывая щиколотки, ткань играет, движется. Несколько деталей – пуговица, шаль, пояс ниже талии – помогают держать платье. Освободив женщину от многовекового панциря, Пуаре поставил перед ней более серьезную задачу – худеть. Стройная, худощавая женщина остается идеалом и по сей день.

В 1905 году музой Поля Пуаре стала его жена Дениза, урожденная Буле, юная, черноволосая, тонкая, без корсета, свободная от макияжа и пудры. «Как здорово, – признавалась она, – найти мужчину, который, будучи вашим супругом, еще и одевает вас так, будто вы явились из волшебной страны». Супруги создали то, что без преувеличения следует назвать творческим тандемом. Каждый выход Денизы Пуаре в модные места ожидался, освещался прессой и обсуждался парижанами. И в каждом выходе был привкус эпатажа, часто на грани скандала. В этом, кстати, выразился новый, интуитивно найденный подход к рекламе, используемый и по сей день. А новинки сыпались словно из рога изобилия, то юбка-кий, то юбка-брюки. В это время Пуаре становится самым знаменитым и успешным кутюрье мира, его считают скорее художником, творцом, а не просто поставщиком модных нарядов, как это бывало ранее с другими парижскими кутюрье.

Поль и Дениза Пуаре вошли в историю моды и как устроители грандиозных костюмированных праздников, проводившихся ежегодно, каждый на свою тему. Самым экзотичным и роскошным стало празднество 24 июня 1911 года под названием «Тысяча вторая ночь». Сам Пуаре играл роль восточного султана, а Дениза – шахини. Газеты писали: «Одалиски из гарема Пуаре вызвали такой восторг у наших дам, что теперь даже почтенные супруги политиков готовы были бросить все и уехать к турецкому султану, лишь бы иметь такие наряды».

В костюмах этих праздников, автором которых был, разумеется, сам мэтр, сказалось влияние Дягилевских балетов, колористики Бакста и течения ориентализма, что прослеживается в творчестве Пуаре после премьеры фокинской «Шахерезады» в 1910 году, где присутствовал сам кутюрье. Он и потом не пропускал ни одного Дягилевского балета, даже сохранилось платье Денизы, созданное к премьере балета Вацлава Нижинского на музыку Игоря Стравинского «Весна священная» в театре Елисейских Полей. Но следует отметить, что постоянное сравнение Пуаре с Бакстом очень нервировало и раздражало кутюрье, и всякий раз он подчеркивал, что создал себе имя задолго до «Русских сезонов» Сергея Павловича Дягилева.

Однако влияние России на творчество мастера вовсе не ограничилось эхом балетной сцены. Привлеченный блеском русского двора и стремясь расширить клиентуру, осенью 1911 года Поль Пуаре вместе с группой манекенщиц отправился с показами по городам Восточной Европы, включая Варшаву, Москву и Санкт-Петербург. Москву он полюбил! Причиной тому стала его дружба с выдающейся московской создательницей мод – Надеждой Петровной Ламановой, которую Пуаре знал по Парижу. Судя по его воспоминаниям, Ламанова хорошо накормила кутюрье и показала ему Кремль, Щукинский музей современной живописи и блошиный рынок на Сухаревке. Пуаре был в восторге от народных русских костюмов – сарафанов, косовороток, кокошников, кичек, шалей и платков – и привез их в Париж изрядное количество. По возвращении во Францию цветы и орнаменты ярких русских изделий вдохновили кутюрье на создание коллекции платьев на русскую тему – первой в мире. Эта коллекция под названием «Казань» «русских» вышивок и уборов, сапог и сарафанов, нескольких платьев под одноименным названием, сохраненная стараниями супруги и детей Пуаре, ушла с молотка в Париже в мае 2005 года. Несколько лотов на том историческом аукционе удалось приобрести и автору этих строк: русские платки и вышивки, подаренные Полю Пуаре Н. П. Ламановой, русское льняное платье, ставшее прототипом для знаменитой коллекции «Казань», и несколько детских платьев в русском стиле, сшитых в мастерских Поля Пуаре по возвращении из России.

И как грустно сознавать, что ни один отечественный музей даже не подумал приобрести в свою коллекцию какой-нибудь экспонат из тех, которые составляют предмет гордости национальной моды. Ведь мода на русское в одежде пришла к нам от Поля Пуаре, а ее отголосками были работы Ламановой и многочисленных домов моды русских эмигрантов в Париже 1920-х годов! Необходимость создания Музея национальной моды назрела давно, он должен стать и справочным центром, и практической лабораторией для тысячи российских авторов, работающих с текстилем. Собрания народного костюма и дворцового платья являют собой лишь два сегмента истории стиля, они не в состоянии заполнить огромную лакуну. Собраний городского модного костюма XX века, созданных известными кутюрье мира, в России нет. Начинать создание такого музея следует уже сейчас, собирая, приобретая, реставрируя предметы моды XX века, в том числе и работы Поля Пуаре.

Талант Поля Пуаре состоял и в великолепном выборе сотрудников. В 1910-е годы Пуаре тесно сотрудничает с прекрасным французским художником-графиком Раулем Дюфи. В 1912 году на работу приходит прекрасный испанский художник-иллюстратор Хосе де Замора, а в 1913-м мастер принимает к себе в Дом русского художника – Романа Тыртова, петербуржца и сына адмирала, широко прославившегося в Европе и Америке в 1920-е годы под псевдонимом Эрте. Эрте рисует для Пуаре юбку-абажур и оттачивает свое мастерство непревзойденного иллюстратора мод стиля art deco. Несмотря на последующие разногласия и даже судебное разбирательство, связанное с использованием Эрте имени Поля Пуаре на своих изделиях в годы Первой мировой войны, сам художник в своих воспоминаниях «Вещи, о которых я помню» очень тепло пишет о таланте Пуаре. Мэтр продавал свои платья многим русским клиенткам, часть из его уникальных платьев были куплены в России после исторического показа в 1911 году, и некоторые из них хранятся сейчас в коллекции платьев Эрмитажа в Санкт-Петербурге.

Знаменитый эксцентричный князь Феликс Юсупов тоже был горячим поклонником творчества Поля Пуаре и, судя по его воспоминаниям, обставил свою лондонскую квартиру исключительно мебелью и коврами работы ателье «Мартин», дочернего предприятия кутюрье, создававшего убранство интерьеров. Стиль Пуаре был очень любим в предреволюционной России, и одна русская модница писала в 1917 году для журнала «Столица и усадьба»: «Покачиваясь на восьмисантиметровых каблуках сторублевых ботинок, в самом простеньком туалете, фасона chemise, чуть-чуть вышитом старым серебром (модель Пуаре), гладко причесанная, она похожа на подростка, такая невинная, трогательно-простая, когда говорит поклонникам: “Видите, я тоже борюсь с роскошью, это, право, совсем не трудно”».

О невероятной популярности стиля Поля Пуаре в России свидетельствует также и роман известного французского писателя Ромена Гари «Обещание на рассвете», где автор описывает свои детские годы в польском городе Вильно. Именно там его мать, бывшая актриса, открыла псевдофилиал Поля Пуаре на улице Погулянка. Там она продавала вольные копии его моделей без всякого разрешения из Парижа. Дело шло довольно успешно, пока клиентки не усомнились в аутентичности платьев. Они потребовали встречи с великим мэтром моды. Находчивая предпринимательница уговорила французского кондитера-булочника, работавшего неподалеку, предстать перед недоверчивыми клиентами в виде Поля Пуаре, что и было сделано, и на какое-то время репутация «дома» была спасена. Есть и другое свидетельство нашей соотечественницы, красавицы и фотомодели Ии Григорьевны Ге, в замужестве леди Абди, которым она поделилась в личной беседе со мною: «Я познакомилась с Полем Пуаре сразу после свадьбы в 1923 году. Мое первое платье после замужества я заказала ему. Это было длинное коричневое бархатное платье с подвесками на низкой талии. Пуаре заинтересовался мною в то время, когда меня в Париже еще никто не знал». О показах Поля Пуаре в Париже пишет в своих эссе и писатель Максимилиан Волошин, а известная русская художница с Монпарнаса Мария Васильева создает скульптурный портрет кутюрье в виде большой куклы. Впоследствии Поль Пуаре станет принимать к себе на работу и русских манекенщиц – беженок от революции. Так, уже в 1920-е годы у него работала русская манекенщица баронесса Кира фон Медем, в замужестве Кира Середа. Во время встречи со мною в Монморанси она вспоминала: «Поль Пуаре хотел, чтобы я к нему поступила, и дал примерить свое платье. Но затем сам его надел и стал показывать, как надо его демонстрировать». Несколько позднее к Пуаре поступила очаровательная Ксения (Киса) Куприна, дочь знаменитого писателя. В своих воспоминаниях она пишет о работе в его Доме: «Он заставлял манекенщиц выстраиваться в полукруг и долгим тяжелым взглядом рассматривал каждую. Потом, остановившись возле одной из них, вдруг делал жест, как бы отгоняя муху. Это значило, что эту девушку выгоняют». Затем Ксения продолжает: «Новые модели создавались каждые шесть месяцев. Приходилось часами стоять на помосте, и модельеры драпировали на нас ткани, кружева, ленты, кроили, закалывали, как на деревянных манекенах. Часто от усталости девушки падали в обморок». Затем Кису выбрали в числе двенадцати манекенщиц для гастрольной поездки в Берлин с показом моделей Пуаре в театре «Die Comedie». Специально для этого турне кутюрье создал коллекцию пальто в ярко-желтую и зеленую полоску, которые символизировали новую тенденцию в его творчестве – простоту в крое и геометрию в орнаменте. Он решил показать свою новую коллекцию еще до вечернего дефиле в одном из берлинских кафе, тем самым сорвал контракт и пытался ретироваться со своими девушками-манекенщицами.

К. А. Куприна вспоминала: «Собрав всех у себя в комнате, он предложил нам тайно вынести чемоданчики и бежать, не уплатив по счету. Манекенщицы подняли бунт: было совершенно ясно, что незаметно уехать двенадцати девушкам, одетым специально, чтобы привлекать внимание, невозможно. В конце концов, все устроилось, и мы уехали».

В тот же период для Поля Пуаре работала русская манекенщица графиня Наталья Николаевна Сумарокова-Эльстон, урожденная Велик, а в каннском отделении Дома в конце 1920-х годов служила манекенщица Билли Бибикова, впоследствии известная парижская модель. В 1928-м к нему поступила манекенщицей Елена Львовна Булацель-Руссель, но по ее воспоминаниям: «Пуаре уже тогда пел свою “лебединую песню”». Сохранилось несколько фотографий Е. Л. Булацель-Руссель в моделях Поля Пуаре времен его творческого эпилога. Причиной упадка Поля Пуаре в 1920-е годы были изменения стиля в женской одежде в связи с женской эмансипацией и ритмом жизни. Новая мода была более короткой, прямолинейной, с талией на бедрах, предложенной мэтром раньше времени еще в 1910-е. К тому же, межвоенное время породило множество новых имен в мире моды. Многолетний ассистент Поля Пуаре – Альфред Леньиф – открыл свой собственный Дом моды, где в 1920-е годы тиражировал идеи своего маэстро. В них чувствовались эстетические принципы построения модного костюма с использованием ламе, парчи и элементов этнического, часто восточного, кроя. Особой популярностью в то время у клиентов пользовались работы Домов моды «Ланвен», «Вионне», «Пату», «Сестры Калло». Но самым заклятым недругом Пуаре становится Шанель. Ей претил успех довоенного «императора парижских мод», а сам Пуаре не мог перенести ее маленьких черных платьев. В пику Пуаре, чьи авторские духи фирмы «Rosine.» пользовались большим спросом, в 1921 году Шанель выпускает свой первый аромат «Chanel № 5», придуманные для нее московским парфюмером Эрнстом Бо. Свидетельством вражды Шанель и Пуаре была известная встреча двух кутюрье в фойе Гранд-опера. Поль Пуаре, увидав Шанель, обратился к ней с вопросом: «Мадемуазель Шанель, Вы вечно в черных платьях. Это что, траур?» А Шанель ответила: «Да, по Вам!»

Настоящий финансовый упадок Пуаре начался в 1924 году и усугубился в 1925-м, когда во время международной выставки ait déco Пуаре отказался выставлять свои модели в общем павильоне рядом с коллегами по цеху, другими парижскими кутюрье. Чтобы подчеркнуть свою особую эксклюзивность, Пуаре на свои деньги сооружает на Сене три баржи, где устраивает шоу-румы своих Домов: парфюмерии «Розин», мебели «Мартин» и его платьев. Но продажа билетов на баржи и интерес к платьям не окупил грандиозных затрат, и Полю Пуаре пришлось продавать акции своего Дома, что впоследствии и привело к полному банкротству. Ему пришлось продать свой особняк в Париже и коллекцию уникальных произведений современного искусства, полотна Ван Донгена и скульптуры Бранкузи. Следствием финансовых неудач и стресса станет и развод с любимой женой Денизой, матерью его четверых детей. В 1927 году Пуаре закрывает свой знаменитый Дом моды, переезжает в Канны, где продолжает создавать более скромные коллекции. В 1933-м кутюрье выпускает весенне-летнюю коллекцию для большого парижского универмага «Printemps» и окончательно закрывает свои Дома в Париже и Каннах в 1934 году. Совершенно разоренный, Поль Пуаре принимается за живопись, думая, что ею сможет поправить финансовое положение. Он пишет пейзажи маслом, чуть наивные, но искренние и милые. В моей личной коллекции есть две подписные живописные работы Поля Пуаре того периода, одна из которых опубликована в этом издании впервые. Продажу своих живописных работ он чередует с торговлей вином, развозя на велосипеде бутылки марочных вин по элитным ресторанам Лазурного Берега. Время безжалостно к нему, но наперекор всем Пуаре пишет в 1930-е годы три знаменитые книги: «Одевая эпоху», «Мода и финансы» и «Возвращайтесь!», которые позволили ему слегка поправить шаткое денежное положение, усугубленное необходимостью платить за содержание своей семье. Поля Пуаре приглашают читать лекции в Сорбонну, театры изредка заказывают сценические костюмы.

С началом Второй мировой войны Поль Пуаре перебирается в Париж, где записывается на биржу труда. В анкете безработного, в графе о предыдущем месте работы он пишет: «Поль Пуаре», и юный клерк отказывается принимать эту неполную информацию. По легенде, великий кутюрье ответил по этому поводу: «Мне жалко народ, который не помнит своих героев!»

Поль Пуаре умирает в оккупированном Париже 28 апреля 1944 года в полном забвении.

Однако уже с конца 1950-х годов начинается возрождение интереса публики к творчеству Поля Пуаре. И что неожиданнее всего, этот интерес был спровоцирован его вдовой, Денизой, устроившей первую ретроспективную выставку его моделей. Музеи моды мира начинают каталогизировать модели с грифом Paul Poiret. В эпоху хиппи, в конце 1960-х, в Нью-Йорке возникает мода носить винтажные вещи от Пуаре. Выставки его творчества собирают толпы почитателей его немеркнущего таланта. Цены на модели маэстро начинают стремительно расти вверх, коллекционеры раскупают флаконы духов «Розин», подушки и коврики от «Мартин». Лично мне удалось впервые познакомиться поближе с творчеством великого Пуаре лишь в начале 1980-х годов в Париже. Тогда была еще жива одна из дочерей Пуаре, Пьерина, она-то и позволила мне переснять уникальные фотографии из своего личного архива для подготовки моих лекций по истории моды во французской школе моды «Эсмод». Тогда я впервые увидел эти великолепные архивные материалы. Пьерина Пуаре говорила, что у нее находится и значительная коллекция русских вышивок, кокошников и платьев, привезенных ее отцом из Москвы в 1911 году. Увы, тогда финансовые возможности не позволили мне приобрести эти экспонаты для своей личной коллекции. Но судьба распорядилась иначе, и часть из них все же попали ко мне, но много позднее.


В мае 2005 года весь мир коллекционеров модной одежды был возбужден как никогда. Причиной их съезда в Париж стала аукционная продажа огромной коллекции семьи Пуля Пуаре, перевернувшего представление о женский красоте и гармонии цветов в начале века и снявшего корсет с талии наших бабушек или прабабушек. Этой продажи (а готовилась она три года) давно ждали собиратели и музеи со всех концов света.

В течение двух дней с молотка ушло более пятисот лотов вещей из личного гардероба жены Поля Пуаре, Денизы, и их дочерей. Сегодня найти предметы с грифом отца моды XX века не так просто, а в случае везения придется выложить за них круглые суммы. Но результаты аукциона превзошли самые смелые прогнозы: предметы с грифом этого замечательно талантливого мастера стоили от 7 до 60 тысяч евро, абсолютным рекордом стало платье, стоимость которого поднялась до 100 тысяч евро. Многие модели были приобретены Парижским музеем моды во дворце Галлиера, иные попали в Нью-Йорк в Институт костюма при Метрополитен. Некоторые вещи закупили Институт костюма в Киото, Музей моды в Сантьяго де Чили и другие собрания старинной одежды развитых и цивилизованных стран.

Одна из последних выставок Пуаре прошла недавно в Нью-Йорке в Метрополитен и вызвала ажиотаж у публики, а осенью 2011 года, празднуя столетие первого визита Поля Пуаре в Россию, его вещи предстанут в залах Кремля в Москве на большой ретроспективной выставке, посвященной его творчеству. Мы верим, что и эта книга станет прекрасным подспорьем для всех ценителей моды, почитателей творчества Поля Пуаре и его эпохи.

Александр Васильев, историк моды, Москва – Париж, 2011

I. Молодость

Посвящается памяти моей матери

П. П.

Я – парижанин, из самого сердца Парижа. Я родился на улице Дез-Экю, в Первом округе, где мой отец держал суконную лавку под вывеской «Эсперанс»[3]. Это была узкая улочка, протянувшаяся от улицы Лувр до улицы Берже.

Лавка отца занимала первый этаж дома, вдоль всего фасада. Напротив расположились со своими лавочками мелкие коммерсанты, чьи дети заполоняли улицу: затейливо причесанная торговка фруктами, эльзасский сапожник Льебенгю, столяр Фрешинье, виноторговец Мишо и мясник Бадье, позже, уже в наши дни ставший миллионером. Чуть подальше находилась фабрика засахаренных каштанов и компотов, которая благоухала на всю округу и доставляла мне несказанное наслаждение. Мне говорили, что первыми словами, какие я произнес, были «крон пупаци». Как утверждают знающие люди, этим я давал понять, что мне нужны карандаш и бумага. Таким образом, призвание художника проявилось у меня раньше, чем призвание кутюрье. Однако мои первые произведения не сохранились: по-видимому, забота и внимание окружающих затрагивали лишь меня самого.

Жизнь моя проходила в квартире матери, занимавшей второй этаж, и в лавке отца, куда мне временами разрешали спускаться. В доме у меня были друзья – кошка, собака и один старый приказчик, Эдмон, который мастерил мне нехитрые игрушки. Из четырех деревянных планок он мог сделать и тележку, и бильярдный стол; а еще он потакал моим хулиганским наклонностям, обучая обстреливать булавками служащих магазина «Лувр», миролюбивых прохожих, несших за плечами необременительный груз – связку воздушных шариков: я целился именно в шарики, они не выдерживали такой канонады и сразу же лопались.

Мать часто брала меня с собой, отправляясь за покупками.

Я очень любил ходить с ней по магазинам – мне нравился там запах пыли и духов, а еще больше нравилось бывать с ней в гостях, где я притворялся, будто занят игрой, а на самом деле упоенно вслушивался в дамские разговоры с обычными для них банальностями.


Поль с мамой, 1870-е годы


Меня всегда очень хорошо одевали; помню черный бархатный костюмчик, я им очень гордился; колечко, золотой ободок, в который были вделаны цветочки из бирюзинок. Однажды мы с мамой направлялись в «Базар дель Отель де Биль»[4], и, проходя мимо террасы кафе, я положил колечко на один из столиков. Час спустя мы возвращались домой той же дорогой, я страшно удивился, не найдя колечка на том месте, куда я его положил. Когда мама узнала причину моего огорчения, то пожурила за наивность и сказала, что надо всегда остерегаться воров… Уже тогда я отличался доверчивостью, которая вредила мне в течение всей жизни.

Я не верил, что на свете бывают воры, и осознал это только сейчас. Помнится, я не отличался хорошим аппетитом, и, чтобы заставить меня съесть несколько кусочков мяса, требовались долгие, бесконечные уговоры. Отец обещал подарить мне куклу Полишинеля[5], если я съем бифштекс. А мне до этого приглянулся один ярко раскрашенный Полишинель в витрине магазина «Детский рай», находившегося поблизости от нашего дома, и, едва успев проглотить последний кусочек бифштекса, я бросился за игрушкой и торжественно унес ее к себе.


Отец, 1870-е годы


Отец был добрым человеком, хотя с виду казался сухим и нелюбезным, а мать – очаровательная женщина, полная кротости и нежности, и по воспитанию и образованию она была гораздо выше людей ее круга. Я был свидетелем, как росло благосостояние моих родителей, как они радовались, покупая новую обстановку и украшая свое жилище. Все вещи, впоследствии составившее наше имущество, приобретались на выставках 1878, 1889 и 1900 годов.

Не всегда покупки бывали такими уж изящными, но в них чувствовалось стремление к совершенствованию, постепенному развитию чувства прекрасного. Культуру нельзя нажить за один день.


Короткая история из жизни лучше, чем длинное предисловие, покажет, к какому слою общества я принадлежал. У моей бабушки с отцовской стороны было девятнадцать братьев и сестер, и все дожили до почтенного возраста. Мы часто собирались по праздничным дням у самых состоятельных из родичей; большинство из них были мелкими буржуа и жили в районе Исси-ле-Мулино[6].

Однажды – мне тогда было семь лет, но я помню все так ясно, словно это было вчера, – мне сказали, что моя тетя, мадам Поль, умирает и надо повидаться с ней в последний раз.

Меня привезли в дом дяди Поля, который сказал мне:

«Кисанька заболела, так что не шуми тут», – и провел в спальню жены. Она лежала на такой высокой кровати, что я не сразу ее увидел и разглядел только красную перину, кружевное одеяльце на ноги, вывязанное крючком, и торчащий из груды подушек длинный, острый, очень бледный нос. Меня подхватили под мышками и подняли, чтобы я мог дотянуться до тети и поцеловать ее. Она сказала какие-то противные приторные слова, что-то насчет неба, и меня опустили на пол.

В коридоре я снова встретил дядю Поля, он не знал, чем заняться, и ходил, шаркая шлепанцами, от клетки с попугаем к напольным часам и обратно. Он был уже стар и порой терял чувство реальности.


Мать, 1890-е годы


Несколько дней спустя состоялись похороны. В назначенное время на бульвар Лисэ, в Исси-ле-Мулино, прибыли два десятка братьев и сестер с мужьями и женами, в рединготах[7]и цилиндрах либо в траурных шалях, и выстроились на краю тротуара. Затем все направились в церковь, где на передней скамье, естественно, сидел дядя Поль. Меня усадили позади него. Дядя заметно нервничал и как будто что-то искал. Он беспокойно оборачивался и махал рукой в знак приветствия всем дядям и тетям, заходившим в церковь и занимавшим места на скамьях, а потом вдруг спросил у сидевшего рядом: «Послушай, а где же Кисанька?» Рядом сидел дядя Дени, по профессии позолотчик. Ему следовало бы знать, что в некоторых обстоятельствах надо быть поделикатнее. Но он не счел нужным позолотить пилюлю, а просто указал обеими руками на гроб и произнес: «Погляди туда!» Тут до дяди Поля дошло, зачем он здесь, и бедный старик расплакался как ребенок. Выйдя из церкви, мы вереницей двинулись за катафалком, и один старичок в рединготе спросил, как меня зовут и кто я такой.

– Я – Поль Пуаре, – ответил я.

– Так значит, ты сынок Огюста? – сказал он.

И призывая всех в свидетели, стал повторять: «Глядите-ка, это сынок Огюста!»

Все эти старички обожали отца; малая толика известности и всеобщей симпатии, какими он пользовался в этом кругу, доставалась и мне. Дядя Дени подошел ко мне и, показав на петуха на церковной колокольне, сказал: «Знаешь, это я его позолотил, а ведь там, наверху, было не слишком жарко!»

Наш загородный дом находился совсем рядом, в ближнем предместье Парижа, в Бийанкуре. Это было большое, массивное здание с огромным парком, впоследствии оно стало собственностью компании «Рено», поскольку эта семья тоже была из Бийанкура. Рено-младшие никогда не показывались гостям, приходившим к их родителям. Все знали, что они вечно пропадают в мастерской, среди всевозможных механизмов, шатунов и поршней, и мастерят свой первый мотор. Порой они случайно попадались нам на глаза, с головы до ног перепачканные маслом и смазкой, фанатичные жрецы своего идеала, угрюмые пленники идеи. Там, в Бийанкуре, я увидел первые моторные экипажи, совершавшие пробные поездки по набережным. Гуляющая публика высказала весьма строгое суждение об этих устройствах. Люди говорили: «Может быть, они очень удобные, но красивыми их никак не назовешь: спереди явно чего-то не хватает». Этим недалеким буржуа казалось, что впереди экипажа непременно должна быть лошадь. Если бы не людские предрассудки, возможно, двигатель у автомобиля поместили бы сзади, что было бы логичнее.


Помню годы, проведенные в Бийанкуре, в кипучем детском ничегонеделании, когда ты вечно занят, хоть и пребываешь в праздности, когда не знаешь, что такое скука. Но игры, занимайте меня больше всего, не были обычными для детей моего возраста.

Я воздвигал невиданные постройки, создавал фонтаны с помощью закрепленного на высоком дереве бочонка с водой. Или же, залюбовавшись геранями и бегониями, которые во множестве росли на бабушкиных клумбах, окаймляли террасы и алели посреди лужаек, я собирал яркие лепестки цветов, чтобы изготовить из них чернила или краски, но способы, которыми я пытался это сделать, были столь прямолинейными и примитивными, что все мои опыты не давали никакого результата, если не считать пятен на лице и на руках да еще непоправимо испорченной одежды.


Туристы в прогулочных костюмах в отрытом шарабане, Париж, 1910-е гг.


Также я хотел извлечь аромат из роз и с этой целью помещал их в бутылки со спиртным или с газированной водой. В моем тогдашнем возрасте я не имел ни малейшего понятия о химии, измельчал их и складывал в герметически закрывающиеся коробки. Спустя время я проделывал в коробке отверстие, и оттуда распространялся ужасающий запах гнили. Я бывал сильно разочарован, но никогда не отказывался от мысли попробовать еще раз. А охотнее всего я устраивал различные праздники и увеселения, приглашал на них всю семью и предлагал шампанское собственного изготовления – жуткую мешанину из лимона, белого вина и сельтерской. Я подбирал на огороде и в саду все старые железки, привязывал к каждой ярлычок, как делают хранители, и открывал музей древностей. Рассказываю это не для того, чтобы похвастаться каким-то особыми детскими талантами, просто хочется отметить: уже тогда я интересовался тем, что впоследствии стало предметом моих исследований и увлечений. Однажды вечером я вместе с родителями поехал на открытие выставки 1889 года. Отец где-то достал пригласительные билеты. Я был вне себя от радости. Сидя у него на плечах, я увидел сказочное зрелище, которое запомнил на всю жизнь, – запуск светящихся разноцветных фонтанов. Я часто задумывался, не в тот ли вечер, когда я зачарованно глядел на это великолепие оттенков розового, зеленого и фиолетового, зародилась у меня любовь к неожиданным сочетаниям красок. Я бессилен описать восторг огромной массы людей, впервые видевших это чудо. Когда все фонтаны вдруг засияли одним и тем же, опалово-зеленоватым светом, в толпе среди полной тишины раздался голос: «Прелесть какая! Это же “перно[8]”!» – а вокруг поднялся неудержимый хохот. Это было так по-французски!


Поль Пуаре в Бийанкуре, 9 лет


На выставке я увидел и другие чудеса: различные области применения электричества, фонограф и так далее… Я хотел лично познакомиться с Эдисоном[9] или написать ему письмо, чтобы от себя поздравить и поблагодарить за то, что он сделал для человечества. Переносная железная дорога Дековиля[10], движущийся тротуар, печатные машины Маринони[11], валяльные станки для производства бумаги, новые способы тканья шерсти, лионская парча – казалось, жизнь разом открыла мне все свои тайны, и я узнал все, что мне хотелось знать.

Какая прекрасная эпоха!


Затем мы всей семьей поехали в Бретань, где я так скучал, что эта поездка едва не отбила у меня охоту путешествовать на всю жизнь. На экскурсии мы всякий раз выезжали в открытых экипажах – ландо, викториях или визави, запряженных парой лошадей. Моя мать и сестра с удобством располагались на банкетке, а мужчины (отец и я) садились на откидной стульчик, обычно узкий и жесткий. С этого места мне были видны только мама и сестра с их раскрытыми солнечными зонтиками, и я мог полюбоваться пейзажем, лишь когда мы останавливались. А иногда я сидел рядом с кучером, дышал дорожной пылью и воздухом, который лошади непрерывно насыщали своими ароматами. К счастью, дорога все время шла по холмам; чтобы дать лошадям передохнуть, мы спрыгивали на землю и поднимались пешком. Я срывал цветы на обочине и собирал букеты для мамы, поскольку в то время загадочная кельтская душа еще не открылась мне и была окутана тайной.


Когда мне было двенадцать, мы переехали с узкой и грязной улицы Дез-Экю на улицу Аль. Я посещал школу Массийон, там учились мальчики, чьи родители занимали более высокое положение, чем мои, и порой я страдал, сравнивая себя с ними, особенно когда на мне были бежевые брюки, сшитые из ткани, которую, очевидно, вернул отцу какой-то недовольный покупатель. В дождь они меняли цвет и становились розово-лиловыми, и мои одноклассники приходили в восторг и показывали на меня пальцем. Мне бы посмеяться над этим, а я плакал.

У меня было три сестры. Как-то они заболели скарлатиной с осложнениями. И меня определили пансионером в школу в Массийоне, чтобы я не заразился. Я был очень ранимый и привязчивый мальчик, поэтому сильно страдал от разлуки с семьей. Мне казалось, что нигде в целом мире не может быть лучше, чем в родных стенах. Сколько грустных вечеров провел я в убогом и жалком школьном дортуаре[12], слушая горн, играющий напротив, в казарме республиканской гвардии! После отбоя я еще долго не мог заснуть и погружался в мечты.

Мечтал ли я уже тогда о тканях и нарядах? Пожалуй, да. Меня живо интересовали женщины и их туалеты; я прилежно листал каталоги и газеты, надеясь узнать, что теперь в моде.

Я очень следил, чтобы хорошо выглядеть и, если иногда забывал умыться, никогда не забывал сменить воротничок.

Учился я посредственно и уделял больше внимания литературе, чем математике. У меня была превосходная память, в которой легко закреплялось то, что было мне интересно, а к остальному я был равнодушен. Я мог быть первым в классе по одному предмету и последним – по другому, и это никого не удивляло. Мои товарищи любили меня за бурную фантазию. Тетради у меня были полны комических рисунков, и одноклассники спорили из-за них, как читатели в библиотеке за какие-нибудь литературные шедевры.

Однажды меня пригласили на торжественный обед в праздник Карла Великого. Для меня это стало важным событием, но больше мне там бывать не пришлось. В тот день первых учеников усадили за один стол с учителями. И со мной случилась большая неприятность. Когда нам подали кролика, я взял в рот маленький шарик, который принял за каперс. Но едва я начал жевать, понял: это не что иное, как кроличий помет. Что мне делать? Выплюнуть в тарелку? Невозможно: мне хотелось произвести впечатление хорошо воспитанного мальчика, поразить учителей изысканными манерами за столом.


Школьные рисунки Поля Пуаре


И я, превозмогая отвращение, держал эту гадость во рту.

Я провел салфеткой по зубам, они окрасились в зеленый цвет. Я решил взять в рот кусок хлебного мякиша и проглотить все вместе. Разве была у меня другая возможность достойно выйти из положения?! Больше я не удостоился приглашения на праздничный обед, но стоит ли жалеть об этом? А некоторых моих одноклассников приглашали каждый год – Вебера, Манилева и других, чьи имена сегодня покрыты мраком забвения. Всякий раз, глядя, как они готовятся к этим пиршествам для избранных, и представляя, что их ожидает, я втихомолку посмеивался. Для меня это была команда любителей кроличьего помета.

Во мне ценили веселый характер, и на церемонии раздачи наград, когда моим родителям приходилось испытывать горькое разочарование, я вознаграждал их успехами иного рода – смешил присутствующих, произносил комические монологи, и получалось очень смело и очень забавно. Вскоре я прославился подобными выступлениями, меня захотели послушать многие, стали повсюду приглашать.

На исходе детства меня занимали три вещи – учеба, общение с друзьями и театр, которым я так увлекся, что почти каждый вечер проводил в зрительном зале. В нашей семье садились ужинать ровно в семь, и уже через три четверти часа я был у дверей «Комеди Франсез» и ждал, когда начнут пускать зрителей. Как только двери открывались, я бросался вверх по лестнице, прыгая через несколько ступенек, и занимал первое место на самом верхнем ярусе. Это был так называемый амфитеатр, а попросту – раек: входной билет стоил один франк. Там я впервые насладился литературой, прослушал все классические пьесы. Там, в ослепительном блеске люстры, под самым потолком, я научился разбираться в драматургии. Ах! Какие незабываемые часы я провел с Муне-Сюлли[13], Го[14], Барте[15], де Фероди[16], Режан[17], Гранье[18], Сарой Бернар[19], Гитри[20]! Я часто задавался вопросом: как теперешняя молодежь может обходиться без этих духовных радостей? Перед моими глазами всегда будет стоять сцена из «Эдипа-Царя»[21], в которой Муне-Сюлли, играющий слепого Эдипа, спускается по лестнице храма и говорит своим чудесным голосом: «Дети старого Кадма, юное потомство…»

И сцена из «Друга Фрица»[22], в которой Го протирает очки, чтобы совладать с собой и скрыть волнение.

И сцена из «Сына Жибуайе»[23], в которой де Фероди роняет трубку на ковер в гостиной и говорит: «Никогда больше не стану вывозить тебя в свет!»

И Барте в «Антигоне»[24], в сборчатом одеянии из белого муслина, таком чистом и целомудренном: его подол оказывался словно бы в тени – таков был причудливый эффект огней рампы.

И Сара Бернар в «Жисмонде, принцессе Востока»[25].

И де Макс[26], в роли епископа раннехристианской эпохи, в шапочке кораллового бархата, отороченной горностаем…

Ах! Театр Сарду[27], Наведана[28], Брие[29], Капю[30], Флера[31] и Кайаве[32] [33], Мориса Донне11 – что мы получили взамен всего этого?

Я помню чудесные абонементные спектакли в «Жимназ» и «Водевиле»[34], когда вся буржуазия и весь финансовый мир

Парижа смотрели «Гуляк»[35], «Славных деревенских жителей»[36] или «Любовников»[37]. В то время женщины в партере сидели в шляпах: это были маленькие матерчатые шляпки, иногда с завязками под подбородком, увитые яркими цветами, пармскими фиалками или геранью. И партер выглядел как огромная клумба. На рукавах платьев были буфы с прорезями и вставками из другой ткани, а во время антрактов в фойе шуршащие юбки подметали паркет рюшами и воланами, которые, впрочем, так и назывались – метелки.


Сара Бернар, 1890-е гг.


Видел я и турнюры[38], о коих мог бы сказать словами Франсуа Копие[39]: «…А мне это не показалось таким уж смешным».

Разве женщины не вправе носить все что угодно, и разве они не владеют секретом, который делает их красивыми.


Две модели с турнюрами, 1874


Эти конструкции назывались «скамеечками», сверху их прикрывал ворох тканей, искусно отделанных, заложенных складками, присборенных великими мастерами той поры, и, несмотря на внушительные размеры, турнюр не казался тяжелым. Вдобавок из-под всего этого нагромождения выглядывала ножка, такая прелестная, так изящно ступающая в туфельке из золотисто-коричневого шевро[40], что устоять перед ее очарованием было невозможно. Я видел шляпы, ловко сидевшие на высоких прическах, невесомые, словно бабочки, невзирая на обилие украшений: вот какую сноровку обретают художники, когда работают на женщин.

В те времена несколько раз в год проходили торжественные церемонии, где показывались все новинки тогдашней моды.

Я имею в виду вернисажи, сегодня полностью или почти полностью вышедшие из практики. Я увлеченно следил за этим. Там можно было увидеть не только учеников живописцев, бегавших со стремянками и ведерками лака, но также их моделей, поклонниц и заказчиц, и во всем этом мире царили стремление к изысканности и снобизм, которые сами по себе становились кухней моды. Я часто бывал на художественных выставках, пытался распознать среди живописцев тех, кому завтра предстоит стать мастерами. Клерен[41] и Бугро[42], как мне казалось, давно отжили свое, Каролюса-Дюрана[43] я находил старомодным, Бонна[44] – помпезным. Мои суждения считались в семье ниспровергательскими и пугающе независимыми. Я восхвалял картины Коро[45], в то время начинающего художника, и мне нравились импрессионисты.


Каждый вечер, отправляясь по реке в Бийанкур, я встречался на лодке с художниками и, слушая их разговоры, убеждался в собственной правоте. Среди прочих там бывал Роден[46] – маленький, кряжистый полубог с окладистой бородой, возвращавшийся на речном трамвайчике в свой дом в Мёдоне. Путь от Пон-Руаяля до станции занимал час – время блаженного отдыха для того, кто на этом скромном суденышке возвращался домой после парижской суеты. Виадук в Отее, высокие берега Мёдона, солнце, заходящее за Обсерваторией[47],– все это и сейчас складывается в моем воспоминании в какую-то умиротворяющую, целительную гармонию.


Поль Пуаре, 1898


У моего отца была маленькая лодка, которую он называл «Микроб». Мы часто отправлялись на прогулку по реке или на рыбалку. Однажды он пригласил покататься месье Мору, знаменитого в то время гравера, и взял с собой меня. По пути мы остановились в маленьком ресторанчике, где нас ожидал сюрприз. Мы услышали, как поет за работой судомойка. У нее оказался дивный голос, я до сих пор помню волнение, которое испытал тогда. Месье Мору несколько раз приезжал туда, чтобы послушать ее пение. Он убедил девушку, что ей нужно развивать голос, подыскал ей учителя и устроил в консерваторию. И она стала великой Дельна, блиставшей в «Осаде мельницы»[48], «Фальстафе»[49] и других знаменитых операх.


В годы, предварявшие выставку 1889 года, мы каждое утро и вечер из нашей лодки следили, как растет Эйфелева башня, и обсуждали увиденное.

Мне было нелегко закончить школу: отвлекали всевозможные развлечения и нетерпеливое желание поскорее изведать все радости жизни. В восемнадцать лет я получил степень бакалавра, и мой отец, видя, что я хочу самостоятельно выбрать себе дорогу в жизни, с испугу отдал меня в учение к одному своему приятелю, фабриканту зонтов. Это стало для меня тяжелым испытанием. Не могу без грусти вспоминать унылый дом этого зонтичного фабриканта, дурака из дураков. Сколько тоскливых дней я провел там, вытирая пыль с кусков шелковой ткани темных цветов и перенося их из одного помещения в другое! Передавая меня на попечение этому человеку, отец сказал: «Имейте в виду, он парень самолюбивый, с задатками гордеца. Надо его обломать, я хочу, чтобы он учился всему с самого начала». В итоге я там учился подметать, и мой хозяин со злорадством наблюдал, как молодой бакалавр, которому он втайне завидовал, орудует перьевой метелкой. Мне поручали самую грязную работу, например замазывать зонты. Уверен, вы не знаете, что это такое. Сейчас объясню: когда зонтик готов, в шелке, если только он не безупречного качества, видны крохотные дырочки – это изъян, возникающий при тканье. Целый день с утра до вечера я открывал зонты и, обмакнув кисточку в черный клей, замазывал эти прорехи.


Поль Пуаре в молодости, 1900-е годы


Разумеется, я только и думал, как бы мне отвертеться от этого занятия. Впрочем, мне давали такую возможность: посылали отнести готовые зонты в магазины «Бон Марше», «Лувр» и «Труа Картье». Я шел через весь город, одетый в спецодежду, с тяжелым свертком зонтов на плече.

Вам уже ясно, зачем меня заставляли пройти через все это: надо было сломить мою гордость. Но, похоже, опыт не удался, гордость и по сей день при мне. Я ненавидел и презирал моего хозяина, который не понимал, какую пользу могли бы принести ему мои сила, способности и желание работать. Я с отвращением смотрел, как он пишет письма, полные орфографических ошибок, и все время мечтал как-нибудь надуть его и вырваться из-под власти. Я тайком подбирал кусочки шелка, падавшие на пол при кройке зонтов, и вскоре у меня собралась целая коллекция обрезков, которые помогали моим мечтам принимать зримый облик и питали надежды на будущее. Вечером, вернувшись домой, я уходил в свою комнату и принимался воображать великолепные туалеты, наряды из сказки. Сестры подарили мне маленький деревянный манекен, высотой в сорок сантиметров, и я накалывал на этот манекен кусочки шелка и муслина из моей коллекции. Какие чудесные вечера я проводил в обществе этой куклы, я превращал ее то в пикантную парижанку, то в восточную императрицу!

А еще я рисовал причудливые туалеты. Это были не проработанные эскизы, а беглые зарисовки тушью, но я помню, что в них всегда был четко виден замысел, всегда присутствовали какая-нибудь оригинальная деталь и нечто такое, что притягивало к себе внимание. Однажды, поддавшись на уговоры одного предприимчивого друга, я принес эти рисунки мадам Шеруи, совладелице модного дома «Сестры Раудниц»[50]. Рисунки имели успех, и мадам Шеруи[51] захотела сейчас же познакомиться со мной, вызвала из темного коридора, где я дожидался ее решения, и ввела в свой кабинет. В жизни не видел ничего более волнующего, чем эта красивая женщина, одетая и причесанная с поистине неподражаемой элегантностью. Она была такой, какой запечатлел ее резец гравера Эллё: в облегающем темно-синем платье с очень высоким воротом, который повторял очертания подбородка и доходил до самых ушей. Из этого футляра выглядывал тоненький белый рюш, окаймлявший снизу лицо. Волосы были скручены в жгуты и уложены на затылке, а надо лбом вздымались волной, взбитой так искусно, что она полностью затеняла темно-голубые глаза хозяйки. Думаю, мадам Шеруи даже не представляла, какое неотразимое впечатление произвела на тощего юнца, предложившего ей свои работы. Работы, конечно, были далеки от ее уровня, но она оценила их очень высоко. Она купила мои рисуночки по двадцать франков за штуку и попросила, чтобы я принес еще. Рисунков было двенадцать, то есть я получил огромную для меня сумму. Теперь мне не надо было таскаться пешком через весь Париж с грузом зонтиков: когда мне опять прикажут доставить товар, я повезу его в фиакре. Я чувствовал, как во мне рождается тяга к независимости и жажда освобождения.


Актриса Габриель Режан в вечернем платье работы Дома моды «Жак Дусе», Париж, 1900-е гг.


Я стал регулярно предлагать свои работы знаменитым модным домам, таким как Дусе[52], Ворт[53], Руфф[54], Пакен[55], Редферн[56]. Получить туда доступ было нелегко, ведь я конечно же сильно отличался от служащих этих домов. С первого взгляда становилось ясно, что я не из этой среды, но когда меня узнали получше, стали охотно принимать повсюду. Я чувствовал, как у заказчиков пробуждаются уважение и интерес ко мне.


Чарльз-Фредерик Ворт в 1890 г. Фото Надара


Однажды (это было в 1896 году) месье Дусе предложил мне работать только на него, а не пристраивать свои эскизы куда придется. Он взял меня в свой Дом моды и стал покупать все мои работы. Когда я сообщил об этом отцу, он сказал, что этого не может быть: до какой степени он не понимал моего призвания и не верил в мой успех! Отец захотел сопровождать меня к месье Дусе, согласно тогдашней традиции, которая требовала, чтобы работника представляли нанимателю его родители. Хорошо помню, как мы с отцом явились к Дусе, в его изысканно обставленный дом на улице Виль-л’Эвек. Какое ошеломляющее впечатление произвел на меня мой будущий хозяин!


Редферн «руководит» примеркой театрального костюма, 1907


Он был безупречно красив и элегантен, необычайно ухожен и тщательно одет. Его шелковистая бородка уже была седой, хотя в то время ему исполнилось лишь сорок пять лет. На нем был серый костюм из ткани с рисунком: мелкие ромбы, расположенные в кружок; белые гетры частично прикрывали лакированные ботинки. Раньше мне не приходилось видеть, чтобы обувь так блестела. Потом я узнал, что всякий раз, как он надевал ботинки, их заново покрывали лаком, сделанным по особому рецепту, и ставили в печь.


Платье от Жака Дусе, 1888—1889


Дом месье Дусе весь был увешан старыми гравюрами и картинами XVIII века и уставлен мебелью, редкой и старинной, но строгой и подобранной с безупречным вкусом. Обивка кресел и шторы были из бархата исключительного качества, приглушенно-зеленые либо красно-лиловые. Когда он говорил, у меня возникало чувство, что я сказал бы то же самое.

В будущем я уже представлял себя новым Дусе. Передо мной был единственный образец, которому я хотел бы следовать в жизни, походить на него во всем. Он сказал отцу, что видел на собачьей выставке на террасе Тюильри собачку-грифона, выставленную под кличкой Пуаре. Он не ошибся: это была собака отца. В благодарность за то, что он взял меня к себе, отец обещал подарить ему этого грифона. Затем мы ушли, оба очень растроганные таким теплым приемом, а на меня вдобавок произвело глубокое впечатление лицо нового хозяина, величественное и одновременно приветливое, как у знатного вельможи.

Примерно тогда же мне довелось обедать со знаменитым директором магазина «Лувр» месье Шошаром.

Я был знаком с месье Руа, крупным торговцем лошадьми, поставщиком конюшен «Лувра».

Уже в те времена лошади этой фирмы блистали на скачках, а сейчас месье Феликс Потен похваляется этим, как собственной заслугой. Месье Руа пригласил меня отобедать с месье Шошаром. Только потом я понял, что ему не хотелось одному сидеть за столом с этим господином, любившим хорошо поесть и обладавшим вычурными манерами. Всего его богатства было недостаточно, чтобы скрыть внутреннее убожество. В тот день он скорее блистал своим аппетитом, чем остроумием в беседе. Он ел будто напоказ, методично засовывая вилку между двумя пышными седыми бакенбардами, которые красовались по бокам его лица, словно почетный эскорт. Трудно было представить себе более убедительный символ мещанства.


Карикатура «Конфликт мод», 1907


Обедали мы в отеле «Терминюс», этот выбор показался мне странным. Когда я остался наедине с месье Руа, спросил его, почему он счел нужным встретиться с нами именно в этом ресторане со старомодным и помпезным декором. Руа объяснил мне, что отель «Терминюс» принадлежит месье Шошару, а тот за обедом не просто наслаждался шато-лафитом[57] и романе[58], которыми славились его погреба, а еще непрерывно думал, какую выгоду приносит ему каждый глоток. На все в жизни он смотрел только под таким углом зрения – поглощая фогош[59] и ортоланов[60], он слышал звон монет, падающих в его карман.

Рассказываю об этом как об одной из примет ушедшей эпохи, и не думаю, что в наше время еще существуют люди подобного сорта.

II. У Дусе

Итак, для меня началась новая жизнь, жизнь в мире моды, где мне предстояло изведать немало триумфов, но и немало горьких разочарований. Дом Дусе тогда процветал. Перед его подъездом на улице де ла Пэ стояли три ряда экипажей, можно было полюбоваться богатой фантазией каретных мастеров. Как сейчас вижу, прекрасная графиня де Ларибуазьер солнечным ноябрьским днем поднимается на подножку своей виктории[61] и изящно усаживается на подушки из светлого сукна, а лакей укутывает ей ноги меховой накидкой. Что за изысканность! А генерал Робино, элегантный спортсмен, надев цилиндр и куртку, погожими днями раскатывал по Елисейским Полям на трехколесном велосипеде!


Жак Дусе, начало ХХ века


То была благословенная пора, когда житейские тяготы и невзгоды, претензии налоговых инспекторов и угроза социализма еще не успели завладеть умами и отнять у людей радость жизни. Женщины могли прохаживаться по улицам в элегантных туалетах, не боясь, что их осыплют оскорблениями грубияны, сидящие на террасах кафе. Между людьми из народа и сильными мира сего еще царила фамильярность, очаровательная и не выходившая за рамки приличия. Знатные господа, приезжавшие в модные дома на улице де ла Пэ, улыбались в ответ на улыбки швеек. Прохожие держались друг с другом приветливо и по-товарищески.

У Дусе мне довелось провести немало упоительных часов, познакомиться с людьми, которых невозможно забыть. Однако я почувствовал себя очень неуютно, когда меня представили продавщицам фирмы. По большей части это были старые грымзы, устроившиеся в фирме Дусе, словно крысы в круге сыра. Они пользовались большим влиянием на клиенток, даже с самыми знатными дамами болтали запросто, обняв их за талию, и с покровительственным видом давали советы.


Улица де ла Пэ, ок. 1900


А по отношению к остальному персоналу фирмы они проявляли возмутительный деспотизм. Не могу не упомянуть мамашу Тийе, у которой было атласное лиловое платье в стиле модерн и в свои семьдесят лет она одевалась как юная девушка. Эта дама задалась целью подорвать мою репутацию, как будто я мог в чем-то ее ущемить. Думаю, она ненавидела меня за молодость и независимость. Эта женщина с изуродованным старостью и алчностью лицом ушла из жизни добровольно.

У нее был молодой любовник, однажды она с ним поссорилась и, когда он пригрозился уйти, сказала: «Если ты уйдешь, я окажусь на улице раньше тебя». Пока он спускался по лестнице, она выбросилась в окно. И он, едва выйдя за порог, действительно обнаружил ее на тротуаре.

Помню еще Флави, похожую на маску горгоны: волосы цвета красного дерева и глаза, извергавшие пламя ненависти. А также приторно-любезную мадемуазель Саннуа с белоснежными волосами в кружевных платьях, с вечно склоненной головой (думаю, у нее была какая-то болезнь, не позволявшая держать голову прямо). Ее напускная приветливость была не менее опасна, чем ярко выраженная враждебность Флави.

И конечно же, мне никогда не забыть Элиан, похожую на старую львицу с разноцветной гривой. Шевелюра этой хищницы была пестрой, как альбом с образцами в лавке красильщика. Тут имелся большой выбор цветов от алого до «имперского», зеленого, со множеством оттенков табачного, «бычьего хвоста» и луковой шелухи. Элиан напоминала швабру, которой драят палубу матросы, но швабру, насаженную на ствол виноградной лозы: настолько ее шея была жилистой, мускулистой и узловатой. Глаза как два зеленых фонаря и безгубый змеиный рот – таким было лицо этой ужасной старухи, наводившей на меня страх.

Я считал ее кем-то вроде опасной колдуньи или злой феи. И мне казалось, что ее жизнь должна была быть таинственной и трагической, но я ошибался: Элиан жила с учеником парикмахера, и, вероятно, он опробовал на ней новые способы окраски волос.

В то время как я всеми средствами старался упрочить свое завидное положение в фирме (возглавлял отдел костюмов, и под моим началом был весь технический персонал, то есть люди с гораздо большим опытом работы, чем у меня), почтенные продавщицы постоянно унижали меня перед подчиненными и со злорадным удовольствием осыпали насмешками.

К счастью, я подружился с двумя молодыми продавщицами, мадам Вантадур, очень хорошенькой блондинкой, и мадам Лемениль, элегантной брюнеткой.


Актриса Габриель Режан, 1900


Мадам Лемениль, заведующая отделом оригинальных фасонов, сама напоминала оригинальную статую, увенчанную пышной прической со множеством локонов и завитков. Вдобавок вся она была увешана украшениями, ожерельями, браслетами, брошами и брелками. Тут были слоники, цифры 13, крохотные ветряные мельницы, деревянные башмачки, черепашки, четырехлистный клевер, подковы, игральные карты – и весь этот арсенал никчемных безделушек и амулетов распространял вокруг позвякивание, беспрестанное и раздражающее, как и ее духи с ароматом гвоздики, наверно самой пахучей и пряной из индийских гвоздик.


Актриса Габриель Режан в роли Заза, 1898


Приходилось лавировать между этими богинями и проявлять чудеса дипломатии, чтобы нравиться всем вокруг. Месье Дусе с самого начала сказал мне: «Я бросаю вас сюда, как бросают в воду пса, чтобы научить его плавать.

Постарайтесь приспособиться».

И я приспосабливался.

Моей первой моделью стал воротничок из красного сукна с нашитыми полосками ткани вокруг выреза шеи. Подкладка из серого крепдешина была выпущена наружу и образовывала отворот. Воротничок застегивался сбоку на шесть эмалевых пуговиц. Было продано четыреста штук. Некоторые заказчицы просили сделать такой же воротник, но в другом цвете. И меня обязали в определенные часы быть наготове, чтобы выполнять такие заказы.


Актриса Габриель Режан в в вечернем платье Дома моды «Жак Дусе», Париж, 1900-е гг.


Однажды я увидел, как в запряженной мулами карете к дому подъезжает женщина, по-моему воплотившая самый дух Парижа, все его очарование и остроумие, – Режан. Она впорхнула в дверь, шумно прошуршав шелковым платьем, и спросила месье Дусе. Он вышел к ней, прекрасный, словно бог. Она прошептала ему на ухо что-то насчет новой пьесы и роли, которую собирается сыграть.

Месье Дусе подозвал меня и сразу же посвятил в эту тайну: речь шла о пьесе «Заза»[62]. Это была история о звезде кафешантана, о трудном начале ее карьеры и о том, как она уже в расцвете славы сталкивается у дверей мюзик-холла с бывшим возлюбленным. В этой сцене Режан должна была появиться в сногсшибательном, восхитительном манто, которое поразило и взбудоражило бы не только молодого человека, но и весь зал. Создать такое манто поручили мне. Я потерял сон. Какой бы фасон и покрой я ни представлял себе, всякий раз мне казалось, что он недостаточно хорош для Режан, недостоин ее. Наконец я придумал: черное тюлевое манто, на чехле из черной тафты Бийотэ (знаменитый в то время художник по веерам) расписал огромными красно-лиловыми и белыми ирисами. Сквозь тюль были продернуты две широкие атласные ленты, красно-лиловая и фиолетовая, они обхватывали плечи и завязывались спереди затейливым узлом, заменяя застежку. Вся печаль романтической развязки, вся горечь четвертого акта были в этом необычайно выразительном манто, и когда Режан появлялась в нем на сцене, публика уже предчувствовала грустный финал… После этого я стал признанным мастером как в фирме Дусе, так и во всем Париже.

Надев мое манто, Режан проложила мне путь к успеху.

Я повидал у Дусе всех звезд и знаменитостей той эпохи – Марту Брандес[63], Тео [64], Мэри Гарден[65], Рейшамбер.

При моей любви к театру я приходил в восторг, когда нам выпадало счастье делать костюмы для какого-нибудь спектакля, которые каждый год давали в «Эпатан»[66], на улице Буасси-д’Англа. Однажды нам заказали для кордебалета «Опера» военные костюмы эпохи Наполеона. Я попросил

Эдуарда Детая[67] дать мне подробное описание гусарского мундира 1815 года с ментиком[68], отороченным каракулевым мехом и расшитым брандебурами[69], с кивером[70], ладункой[71]и ташкой[72]. Месье Дусе дал мне рекомендательное письмо к Эдуарду Детаю. Когда я пришел к нему, он был во дворе и работал над батальной сценой: там стояла пушка, а вокруг – полицейские из Центральной бригады, одетые в мундиры артиллеристов времен империи и служившие ему моделями. Я объяснил цель своего визита, и он, почти не отрываясь от работы, наизусть перечислил мне цвета мундиров всех гусарских полков 1815 года, не забыв о выпушках[73] и сетках[74]. Потом он показал мне свою обширную коллекцию мундиров, сабель и касок. По пути домой я размышлял, насколько захватывающим может стать приобщение к какой-либо узкой области знаний и как это прекрасно, когда человек посвящает свою жизнь одной-единственной страсти.

Я несказанно радовался, когда попадал на репетиции театрального клуба «Эпатан». Я видел, как давние члены клуба любезничали с танцовщицами, стучали в двери актерских уборных, передавали через служителей цветы и записки. Во время спектакля, спрятавшись за кулисой, я видел, как Мартель играет санитара в Экс-ле-Бен[75], и слушал, как Мили Мейер[76] поет куплеты, сочиненные маркизом Масса:

Жила-была циркачка,
Жил-был баварский принц,
Красотка была не из камня,
И принц был не кремень.

Кажется, это был намек на любовную связь некоего монарха с Клео де Мерод[77].

При описании модного дома Дусе я не могу не упомянуть месье де ла Пенья, который долгое время был символом этой фирмы. Элегантный мужчина, высокий, сухопарый, с резкими чертами лица, – вылитый Дон Кихот, но наделенный богатством и утонченностью, осанкой фехтовальщика и картинноизящными жестами. Его длинный пиджак с узкой талией (то была эпоха корсетов) оттопыривался на груди, а из карманов выглядывали огромные платки тончайшего шелка, яркие, как хвосты попугаев. Месье де ла Пенья носил безупречно подстриженную бородку, черную, как вороново крыло, а прямой пробор, разделявший его волосы, спускался до самой шеи.

При виде этой идеальной фигуры, в которой нельзя было усмотреть ни малейшего изъяна, я всякий раз приходил в восхищение. Он был испанцем, и мы с трудом понимали его речь, т. к. он говорил скороговоркой, гнусавым голосом.

Когда он, держа в руках ленты, кружева, куски атласа и бархата, вертелся вокруг клиентки, это было какое-то священнодействие, танец огня, магический ритуал, который мог длиться десять минут, а то и два часа, но после женщина становилась великолепной, роскошной, сияющей, словно идол. Таким выдающимся талантом, умением и сноровкой обладал этот человек! И обладает до сих пор, хотя суровость финансистов и не позволяет ему вернуться в мир моды. Кто не видел, как де ла Пенья в порыве вдохновения ловко, словно фокусник, завязывает ленты, закалывает булавки, закладывает складки или, достав из кармана свои длинные ножницы, раскраивает куски атласа, тафты, тюля и муслина, тот не может представить себе радость и волнение, охватывающие создателя Высокой моды.

Но как ни поражали меня мастерство и шик месье де ла Пенья, еще более удивительными казались мне утонченная простота и естественная элегантность месье Дусе. Я смотрел на него и не мог понять, откуда берется такое благородство осанки, такая величавая грация. Когда он надевал свой темно-синий костюм, казалось, будто он сам окрасил его какой-то особенной краской, а его галстуки были подобраны и завязаны так, словно ткань для них создали феи. Я решил во что бы то ни стало найти адрес его портного и однажды увидел его на воротнике пальто Дусе. Там было написано: «Хэммонд, Вандомская площадь». Много раз проходил я мимо лавки английского мастера, но ни разу не отважился войти. Но однажды мне понадобился фрак, и я, набравшись смелости, заказал его там, правда, во избежание неприятного сюрприза, все же спросил, сколько это будет стоить. Мне назвали сумму в 1888 франков, и я успокоился.

– Когда примерка? – спросил я (мне не терпелось удивить друзей).

– Одежду по нашим заказам шьют в Лондоне, – ответили мне, – и ваш фрак будет готов к примерке только через семнадцать дней.

Я условился о встрече и вышел, размышляя о том, что напрасно люди так редко заказывают одежду в знаменитых модных домах, ведь это, в сущности, обходится не намного дороже. Через семнадцать дней я пришел на примерку. Охваченный волнением, я ждал в кабинке, и вот появился мой фрак, его нес портной самого обычного вида с сантиметром на шее. Я удивился, что мне не примеряют брюки. Портной позвал продавца, который сказал: «Брюки? Какие брюки? Вы не заказывали брюки, да и жилет тоже не заказывали». Неприятный сюрприз все-таки случился. Мне пришлось дополнительно заказывать брюки и жилет, ведь они должны были соответствовать фраку.

У Дусе нам надо было создавать новые модели еженедельно. Тогдашние модницы показывались в них на скачках каждое воскресенье и не допускали мысли, что можно надеть туалет, в котором их уже видели. Имена этих дам известны: Лиана де Пужи[78], Эмильенна д’Алансон[79], прекрасная Отеро[80]и другие особы, следуя моде, их обхаживали принцы и короли. А также Нелли Нейстраттен, Марта Элли[81], Жермена Тувнен [82], Маргарита Брезиль[83], Габи де Наваль[84], Лиана де Ланей[85] и так далее… Разумеется, они появлялись в последний момент, чтобы заказать или примерить платье, которое должно было всех поразить в ближайшее воскресенье, и нередко его приходилось придумывать в субботу вечером или даже – я это видел – наспех кроить на них в воскресенье утром.


У Дусе. Одна из первых моделей Поля Пуаре


Я любил задерживаться в салонах Дусе субботними вечерами, когда заканчивали отделку завтрашних платьев. Можно было увидеть и даже потрогать наряды, о которых через двадцать четыре часа будет говорить весь Париж. Я осматривал их как знаток, пробовал их на ощупь и получал от этого огромное удовольствие. А на следующий день отправлялся на скачки и изучал там походку и позы наших модниц. Я мечтал о новых чудесах, еще более неожиданных, еще более удивительных.


Дамы на скачках в летнем кафе, 1890


Однажды месье Дусе пригласил меня к себе в кабинет. Как всегда, это взволновало меня и наполнило гордостью. Обычно он просил показать ему новые модели, критиковал их и предлагал переделать то или другое, и всякий раз я удивлялся, насколько точны его замечания. Если я показывал ему маленький английский костюм, он находил его чересчур пресным и, подхватив на ближайшем столе обрезок шелка в горошек, мгновенно мастерил галстук и изящным движением завязывал его именно так, как было нужно, чтобы внести яркую, веселую нотку. Затем продевал один из концов галстука в бутоньерку, и мое произведение сразу приобретало пикантность, без которой ему была бы грош цена.

Для меня он был поистине учителем, и я до сих пор горжусь, что был его учеником. В тот день мы не занимались моделями. Он вызвал меня, чтобы сказать, что он мной доволен, чтобы похвалить меня и предложить первое жалованье.

Оно составляло 500 франков в месяц. По тем временам это была огромная сумма, особенно для молодого человека моего возраста. Когда вечером я рассказал об этом отцу, думая насладиться произведенным впечатлением, он попросту не поверил мне.

– Пятьсот франков молодому человеку, который ничего не умеет, которому еще учиться и учиться… Впрочем, – добавил он, – можно не волноваться, их тебе не дадут!

Я возразил:

– Ты ошибаешься, я их уже получил.

– Ну так покажи! – сказал он.

И тут случилась драма, потому что вместо того, чтобы достать из кармана пять синеньких банкнот, я показал ему запонки, которые по пути домой купил в ювелирной лавке на улице де ла Пэ. Я выбрал запонки наподобие тех, что видел у месье де ла Пенья, с опалами-кабошонами[86]. Я ношу их и по сей день в память о взбучке, которую получил тогда от отца: «Ты не имеешь понятия о бережливости… В конце концов ты станешь нищим… Ты не думаешь о будущем…» – и так далее. Возможно, он был прав…

Воодушевленный добрым расположением месье Дусе, я взялся за работу усерднее, чем когда-либо. Я создал целую коллекцию костюмов, которые состояли из жакета и юбки с очень узкой талией. Эти костюмы надевались поверх корсета. Корсет охватывал тело женщины от груди до колен, сжимая, как тиски. Подол юбки должен был собираться фалдами. У меня еще сохранились мои тогдашние эскизы, но сегодня я не осмелился бы кому-то показать их. А в то время они нравились, комиссионеры прямо рвали их из рук.

Это были не теперешние комиссионеры – объединение пиратов и подражателей, которые собираются вместе, чтобы покупать одно платье на десятерых, а потом передавать модели друг другу, навязывая свои вкусы парижским модным домам и заставляя всех идти за американской модой, как правило, бедной идеями и слепо копирующей нашу. Нет, в те времена они во множестве приходили на все дефиле знаменитых модных домов. Они не искали знакомства с теми, кто подделывает чужие модели, два раза в неделю высаживались с парохода в Гавре и, не теряя ни минуты, ехали прямо на улицу де ла Пэ – к Ворту, Пакен, Дусе, внимательно, серьезно, сосредоточенно разглядывали новую коллекцию, после чего всякий раз шли делать заказы, а не пытались улизнуть, обещая скоро вернуться. Однако многие из них в то время нажили состояния. Помню таких замечательных людей, как мадам Are, мадам Бенсон, которая представляла интересы Делафона и мисс Мэри Уэллс. Я до сих пор благодарен им за то, что они проявили интерес к моим дерзким новациям. Бывали там и клиентки, делавшие заказы для себя, как миссис Болдуин[87], миссис Лэнгтри[88], прекрасная фаворитка самого элегантного из монархов, а также красивые парижанки – мадам де Ла Вилльру[89], мадам Гастон Верде де л’Иль [90] и многие другие.

Были среди них и комичные фигуры, как, например, баронесса де Г., похожая то ли на цирковую наездницу, то ли на прачку и вечно таскавшая с собой барона и своих собачек, померанских шпицев. Эта особа, напоминавшая карикатуру Каран д’Аша[91], всегда появлялась с надменным видом и бесцеремонно разглядывала всех присутствующих. Во время примерки, оставшись в кабинке вдвоем с портным, она улыбалась ему с заговорщическим видом. В любых обстоятельствах эта дама искала возможность как-нибудь задеть, унизить барона, который должен был удерживать на руках полдюжины собачек. Если одна из них выскальзывала, баронесса поднимала руку с таким видом, словно собиралась дать ему пощечину. Смотрясь в зеркало, она краем глаза следила за ним и, заметив, какой у него несчастный вид, оборачивалась и нежным, заботливым тоном произносила: «Высморкайся, Анри!» – и барон опускал собачек на пол, доставал платок и сморкался. Однажды баронесса попросила меня и портного устроить примерку у нее дома. Портной был венгром по фамилии Дукеш. В свое время он был знаменит, но когда говорил по-французски, я не мог понять ни слова. Она приняла нас в своей спальне, в присутствии бессловесного супруга, которому она вдруг сказала: «Сходи, принеси сигары для этих господ!» Бедняга вышел за дверь мелкими шажками, с трудом передвигая больные ноги, и вернулся, неся две сигары. Когда он протянул их нам, она хлопнула по ним тыльной стороной ладони, из-за чего они разлетелись в стороны, и сказала: «Да не эти, идиот, они только для тебя годятся!» Затем она самолично принесла две коробки сигар, как она утверждала, лучшего качества, и с улыбкой, в которой не было и тени доброты, дала мне и портному по сигаре.

Когда мы ушли, я дал себе клятву, что ни одной женщине не позволю так со мной обращаться и всю жизнь буду заботиться, чтобы представительницы прекрасного пола уважали меня.


Обо мне начали говорить, обращать внимание на модели, подписанные моим именем. Я стал понимать, что я кое-чего стою. Однажды, по-дружески болтая со мной, месье Дусе сказал: «Дорогой мой друг, вы слишком редко бываете на людях.

Я назначил вам хорошее жалованье именно для того, чтобы вы смогли приобрести некоторую известность в парижском обществе. Если я увижу, что этого недостаточно, я помогу. Мне бы хотелось, чтобы вы посещали театральные премьеры, бывали на скачках и в разных шикарных местах с какой-нибудь милой подружкой, которую вы будете одевать по вашему вкусу и которой поможете найти свой стиль. Возможно, родные посоветуют вам купить ренту, но это неверный путь для того, кто хочет стать кутюрье. Ренту вы себе купите позже». Этот совет меня сильно озадачил. Ведь я только и ждал подходящего случая, чтобы выйти в свет, а в Париже таких случаев всегда достаточно. Я не побоялся передать отцу слова месье Дусе, а отец, хоть поначалу и метал гром и молнии, в глубине души все же не мог не согласиться, что профессия кутюрье требует некоторого опыта общения с женщинами, и, как я понял, готов был поступиться своими убеждениями. Через несколько дней случилось нечто непредвиденное. Одна из заказчиц дома Дусе прислала мне письмо с просьбой о встрече в одном из салонов на втором этаже «Кафе де Пари», где она собиралась дать мне какое-то срочное поручение. Это была американская актриса, которая пела в Нью-Йорке в венских оперетках. Я встретился с ней в роскошном интерьере этого кафе, хорошо известного гурманам всего мира. Когда я проходил через большой зал первого этажа, мне казалось, что все постоянные посетители заметили меня и провожают взглядами. Я взбежал по лестнице, прыгая через две ступеньки, чтобы избавиться от этого ощущения. У дверей салона я увидел прелестную и приветливую миссис А. К., окутанную облаком муслина. Рядом стояла ее чернокожая служанка в мадрасовом тюрбане и радостно улыбалась, показывая все свои зубы. Моя красавица-клиентка, которую я накануне видел у нас в салонах, без церемоний притянула меня к себе и страстно поцеловала в губы, после чего пригласила с ней пообедать. Негритянка незаметно удалилась, а я изведал все наслаждения Иосифа Прекрасного в объятиях мадам Потифар[92]. Моя новая подруга потребовала, чтобы я поехал с ней в Трувиль, тогда самый модный курорт и центр парижской жизни в летнее время (Довиль стал курортом гораздо позже). Я признался, что не могу позволить себе такие расходы, тогда она посоветовала обратиться за помощью к месье Дусе и объяснить, что это в его интересах – отпускать меня на крупные спортивные состязания, где можно увидеть столько элегантной публики. Затем дама исчезла, забыв на столе маленькую золотую пудреницу, инкрустированную бриллиантами. Я спросил счет, но мне сказали, что по счету уже заплачено. Я взял пудреницу, чтобы вернуть ее хозяйке в Трувиле, и на следующий день поехал туда.

Не понимая, насколько опасна роль, которую меня заставили играть, и безмерно гордясь собой, я зашел в «Отель де Пари».

Когда я назвался, мне ответили: «Вот и отлично, у нас не было свободных номеров, и мы приготовили вам место в коридоре, отгородив его ширмами. У вас не будет вида на море, но будет очень удобно». Я поднялся наверх и обнаружил, что по странному совпадению приготовленное для меня место находилось перед дверью номера миссис А. К. Не мешкая я надел смокинг, спустился ужинать и, усевшись за маленький столик, увидел в нескольких метрах от меня свою красавицу, окруженную элегантными дамами и богатыми господами, справа от нее сидел герцог Мальборо, а слева – князь Фюрстенберг. Это был неподходящий момент, чтобы вернуть ей пудреницу, в которой я обнаружил три тысячефранковых билета, сложенных в восемь раз. Не смею приводить другие подробности этого приключения, озарившего мою юность и заставившего меня заговорить по-английски.

Около полугода я вел рассеянную жизнь, изображая то Ромео, то Керубино. В то время я жил в Бийанкуре и оттуда на велосипеде приезжал на авеню Иена, где в роскошном доходном доме жила моя возлюбленная. Консьерж выпучивал глаза от изумления, когда я ставил свой запыленный велосипед у подножия лестницы и поднимался к ней. Негритянка, радостно кудахтая, встречала меня, тут же раздевала и помогала надеть ночную рубашку. Рубашка принадлежала не мне: на груди красовался затейливо вышитый инициал «F» с короной сверху. Никогда больше я не видел подобной ночной рубашки. Она была из темно-синего шелкового полотна в крупный белый горошек. Изготовители теперешних рубашек, как беспечные дети, утратили секрет создания таких чудес.


Сара Бернар, Нью-Йорк, 1916. Из коллекции А. Васильева


Моя возлюбленная возвращалась домой. Должен признаться, что временами она появлялась в сопровождении некоего знатного господина. Пошептавшись с негритянкой, она наливала ему в бокал загадочную жидкость темного цвета, которая вполне могла быть чем-то вроде кордиаль-медока[93]. Затем она усаживалась за рояль, исполняла два куплета, чтобы ублажить своего князя, после чего тихонько подталкивала его к двери, а он и не сопротивлялся. Тогда, и только тогда она бросалась в мои объятия. Не знаю, зачем я рассказываю вам эту историю, отнюдь не делавшую мне чести? Но я прошу читателя учесть, как молод я был тогда, и проявить снисходительность.

Эти визиты привили мне вкус к независимости, и я стал понимать, что, как любая личность, имею свои права. Между мной и отцом часто происходили стычки; наши отношения разладились, а «дело Дрейфуса»[94] усугубило этот разлад. Отец терпеть не мог евреев, а мне еще не приходилось иметь с ними дело, и я, естественно, был дрейфусаром. Это стало поводом для тяжелых сцен, которые несколько раз заставляли меня уходить из родительского дома. Я забирал с собой книги и все свое имущество и развешивал у друзей первые купленные мной картины, в частности полотна старого художника Дебросса[95], ученика Шентрея[96]: я с большим трудом приобрел на мое жалованье четыре его вещи, уже тогда во мне проснулся коллекционер не менее взыскательный, чем сам месье Дусе. Вскоре мне пришлось расстаться с домом Дусе. Разумеется, нетрудно было найти для этого предлог. Некоторое время назад, беседуя с моей возлюбленной за столом или в экипаже, я нарисовал для нее несколько туалетов и новых моделей. Она жаловалась, что одеваться в знаменитых домах ужасно дорого, и отнесла мои рисунки безвестной портнихе, которая обычно шила ей платья. Эта история дошла до ушей месье Дусе и стала одним из поводов, чтобы избавиться от меня.

Был и другой повод. В то время готовилась постановка «Орленка»[97], и я сделал эскизы большей части костюмов, в частности белоснежного костюма Сары Бернар с шарфом, завязанным на талии, – именно в этом облике ее персонаж стал легендой. Мне приходилось часто встречаться с мадам Сарой Бернар, и однажды вечером я счел себя вправе зайти на репетицию «Орленка». Воспользовавшись темнотой в зале, мы с другом проскользнули в партер. Вокруг нас сидели какие-то завзятые театралы, но я не мог разглядеть их лица. Мы прослушали целый акт пьесы, в то время еще не известной никому, и когда началась сцена битвы под Ваграмом[98], с марширующей армией, которую изображали всего несколько статистов, я повернулся к своему другу и тихим голосом сказал, что этот жалкий парад просто смешон. Мое замечание было услышано и, как я потом узнал, учтено. Но это обнаружило мое присутствие. Репетицию прервали и доложили Саре Бернар. Месье Ростан[99] выразил ей свое возмущение: подумать только, в зал пробрались посторонние! В свою очередь мадам Сара Бернар посетовала месье Дусе на мою нескромность, и это стало одной из причин постигшей меня опалы.

Но меня тревожила только одна мысль: я огорчил человека, чье мнение было так важно для меня, я упал в его глазах.

К счастью, мне стало известно, что он не в обиде, и впоследствии я смог не раз убедиться в том, что он сохранил ко мне доброе отношение.

III. В армии

Два месяца спустя настало время выполнить долг перед отечеством, и я почти на год отправился на военную службу. Вообще говоря, срок службы тогда составлял три года, но имелись льготы, например для кормильцев семьи, учащихся некоторых институтов. Мне как бывшему студенту Института современных восточных языков – там изучали новогреческий, тамильский, хинди, мальгашский, яванский, арабский – срок службы сократили до десяти месяцев. Для меня это стало тяжким испытанием, и неудивительно: я уже приобщился к миру роскоши и элегантности, а теперь попал в серый и унылый мир военных.

Когда я прибыл на место службы в Руан, меня поместили в казармах возле Марсова поля. Я выбрал койку поближе к двери, чтобы создать иллюзию свободы. Тогдашние кровати были сделаны из трех досок, уложенных на металлическую подставку. Спал я хорошо, но в первое же утро, когда в половине шестого, еще до рассвета, меня разбудил звук рожка, первая мысль была о матери и доме, о тканях, платьях и моих мечтах, с которыми мне пришлось расстаться.

Я сразу же понял, насколько бессмысленна армейская жизнь. Поскольку моя койка была первой в ряду, в тот день наступила моя очередь зажигать свет и подметать помещение.

Капрал крикнул: «Дневальный, зажечь лампу, подмести под койками и принести воды!» Я вежливо заметил, что лампы в помещении уже нет, но капрал прослужил два года, поэтому ответил: «А мне плевать! Зажечь лампу!» Так я познакомился с вековыми традициями, неизменно царившими в этой специфической среде.

Позднее всех льготников (тех, кому срок службы сократили до года) объединили в особый взвод и перевели в казарму Пелисье. Там я оказался в более приятном обществе: моих товарищей звали Трарье, де Вогэ, де Лессепс, Жийу, Алькан, П. Истель, О. Жалю и так далее… Однажды, после долгого марша под дождем, мы вернулись вконец обессиленные и промокшие; и вдруг нам приказывают привести в порядок форму, наваксить обувь и построиться во дворе. Но как наваксить ботинки, если в них полно воды и грязи?

В то время как более усердные служаки, пыхтя, натирали ваксой задрызганную обувь, я предложил спуститься как есть, поскольку, добавил я: «Лейтенант поймет, что дело тут не в лени». Так я рассудил, не приняв во внимание дух воинской дисциплины. В итоге кто-то наваксил ботинки, а кто-то просто отчистил их от налипших комьев земли.

Когда рота построилась, лейтенант назвал мое имя и приказал выйти из строя. «Рядовой Пуаре, – сказал он, – мне передали, что вы сейчас говорили в казарме, и чем больше я над этим думаю, тем более вопиющим я нахожу ваше поведение. Вы сказали солдатам: “Если мы все сговоримся и не будем ваксить ботинки, нам ничего не сделают”. Надо ли объяснять, какое это возмутительное, а в некотором смысле даже опасное заявление? Ведь вы, по сути, хотели сказать, что если солдаты объединятся с целью невыполнения приказа, то командир ничего не сможет с ними сделать.

Вы пытались внушить солдатам, что они имеют право на забастовку. Это чрезвычайно серьезный проступок, и мне придется вас примерно наказать. Я задаюсь вопросом: до чего вы докатитесь, если будете продолжать в том же духе? От меня лично вы получите восемь суток карцера, и я не удивлюсь, если майор добавит вам еще. А наш полковник не любит смутьянов и наверняка даст вам это почувствовать». Затем он пустился в рассуждения о праве на забастовку и угрозе анархии. Его звали Шово-Лагард[100], один из его предков удостоился высокой чести – дать свое имя улице в Париже.

С этого дня мне уже не хотелось быть сознательным гражданином, да и служебного рвения у меня сильно поубавилось.

Я перестал надеяться на продвижение по службе, если буду честно исполнять свой долг, зато обрел уверенность, что военные никогда не смогут понять меня, а я – их. Солдат из меня получился неважный, я отлынивал от дела как только мог. И регулярно попадал в санчасть с очень странным недомоганием: когда врач куда-нибудь отлучался, у меня резко поднималась температура, достигая опасных для жизни пределов, но, как только он возвращался, температура сразу же становилась нормальной. Обеспокоенный такими симптомами, врач поставил диагноз – малярия, и отправил меня в госпиталь. Там мне дали предусмотренную уставом дозу слабительного и одели в смешную форму – огромные больничные туфли, необъятных размеров пижаму из грубой шерсти коричневого цвета с красной оторочкой и хлопчатобумажный колпак. Это напоминало одежду заключенного.

Я попал в палату, где лежали главным образом туберкулезники. Ночью меня разбудил парень с соседней койки и спросил, нет ли у меня сигарет. Он жаловался на странное покалывание в горле и полагал, что от дыма это пройдет. А получилось наоборот. Он стал харкать кровью и через два часа скончался.

Как-то раз, воскресным утром, я пошел на мессу в больничную капеллу и сел рядом с сестричкой, которая присматривала за нашей палатой. Мне удалось подружиться с ней, и она помогла мне добиться того, за чем я стремился в госпиталь, – отпуска по выздоровлении.

Каждое утро, в шесть часов, к нам в палату заходил главный врач в сопровождении практикантов. Он показывал им мои селезенку и печень: по его мнению, состояние этих органов свидетельствовало о том, что я страдаю перемежающейся лихорадкой, которую подхватил в какой-то нездоровой местности. Чтобы угодить доктору, пришлось выдумать, будто я жил в окрестностях Рима (я знал, что местность там болотистая). «Ага! Вот видите! – обрадовался он, а затем добавил: – Если это будет продолжаться, я сделаю ему пункцию селезенки». В результате на следующее утро, во время обхода, он застал меня на ногах, а когда спросил, как я себя чувствую, я ответил, что мне гораздо лучше. Он поверил и назначил мне отпуск по выздоровлении на несколько недель. Это дало мне возможность через некоторое время уехать в Париж, где я вновь посвятил себя рисованию и изучению того, что мне так нравилось, – женской элегантности.

Когда я вернулся в часть, там начиналась подготовка к празднику, если не ошибаюсь, в честь столетия битвы при Вальми[101]или чего-то в этом роде. Я сказал своим товарищам, что берусь написать пьесу в трех актах, где будут показаны все основные приметы армейской жизни. Во дворе казармы подручными средствами был выстроен театр. Я набрал труппу, которой распоряжался по своему усмотрению и в которую хотел попасть каждый, поскольку за это давали освобождение от строевой подготовки. На нашем спектакле присутствовали префект и военный комендант Руана. Сюжет был такой: Французская Армия (эту роль играл ваш покорный слуга) принимает к себе новичка-льготника, юного графа Бутон де Бретеля, и знакомит его с радостями армейской жизни – Жратвой, Карцером, Отхожим Местом и так далее. Каждый из этих аллегорических персонажей исполнял свои куплеты. Во время антракта комендант, истинный парижанин по фамилии Галлимар, зашел за кулисы, поздравил меня, обнял и предложил бокал шампанского, который я выпил, сидя у него на коленях, словно певичка из кафешантана. Я исполнил на сцене куплеты патриотического содержания, это понравилось начальству, и меня перестали считать анархистом.

Вряд ли этот период жизни можно назвать приятным, но какие-то забавные воспоминания от него все же остались. Например, история рядового де К., который благодаря своему таланту пианиста сделался собственным тапером генерала, затем был принят в доме, стал учить музыке его дочерей и обручился с одной из них; с этого момента мы больше не видели его в казарме. Он жил, словно влюбленный голубок, ворковал с утра до вечера, а иногда мы встречали его в городе – верхом на генеральской лошади, в генеральских сапогах с золотыми шпорами и в сопровождении генеральского ординарца.

Он катался по лесу, собирал цветы и привозил их невесте.

Но в день демобилизации роль пианиста и жениха закончилась, он вернулся в Англию, где жил до призыва, а впоследствии, как я слышал, стал супругом мадам Стенель[102], к тому времени вышедшей из тюрьмы.

IV. У Ворта

Когда срок службы подошел к концу, я стал думать о возвращении к прежним занятиям, захотелось вновь попытать счастья в мире моды. Чтобы наладить связь со знаменитыми домами, лучше всего было снова стать рисовальщиком. Я обратился к прежним заказчикам, в частности к месье Ворту. В то время фирмой руководили сыновья великого кутюрье, который одевал императрицу Евгению[103]. Их звали Жан и Гастон[104].

И однажды Гастон Ворт сделал мне заманчивое предложение: «Молодой человек, вы знаете, что Дом Ворта с давних пор одевает коронованных особ всего мира и их придворных. У нас самая знатная и богатая клиентура, какая может быть, но сегодня эта клиентура носит не только парадные туалеты. В наше время принцессы иногда ездят на автобусе, а то и ходят по улице пешком. Когда я предлагаю брату Жану создать небольшую коллекцию простых и практичных платьев, он неизменно отказывается, говоря, что это не его дело. А между тем клиентки спрашивают такие платья.


Императрица Евгения в платье от Ворта. Фото Диздери из коллекции Роми


Наша фирма, как знаменитый ресторан, где не желают подавать ничего, кроме трюфелей. Поэтому нам необходимо открыть “отдел жареного картофеля”».

Я сразу сообразил, какие выгоды мне это сулит – заведовать «отделом жареного картофеля» в прославленной фирме, и тут же согласился. Разумеется, я не прогадал. Правда, продавщицы, напомнившие мне мегер, с которыми я работал у Дусе, весьма придирчиво относились к моим моделям, зато заказчицам они нравились.


Великая княгиня Мария Николаевна, сестра императора Александра II, в платье Дома моды «Ворт», Париж, 1857


Там я увидел такие платья, каких раньше и представить себе не мог. Желая изучить то, что было сделано до моего прихода, я по многу раз просматривал все современные модели и даже заглянул в старые альбомы, чтобы ознакомиться с изысканными творениями папаши Ворта, портного Тюильри. В альбомах было полно образцов и акварельных зарисовок, дававших достаточное представление о вкусах двора и самой императрицы. В частности, я запомнил одно платье с кринолином: весь подол был обтянут гирляндами телеграфных проводов и украшен чучелами ласточек, попеременно сидевших на этих гирляндах и паривших над ними…


Платье, покрытое декоративной сеткой, от Ворта


На другом платье той же эпохи были вышиты огромные улитки. Я не старался перенять здешний стиль, который, надо сказать, сильно изменился: платья, созданные Жаном, были чудесами искусства и образцами лаконизма. В своей работе он часто вдохновлялся полотнами старых мастеров, и я видел, какие великолепные замыслы он почерпнул из картин Натье[105] и Ларжильера[106]. У него были очень умелые помощницы: одна, в частности, могла выкраивать корсажи наподобие тех, что носили женщины Великого века, из гладкого либо расшитого серебром или золотом атласа. Они получались плотными, словно панцирь, и образовывали на талии жесткие складки, удачно подчеркивавшие гибкие движения бедер. А еще он мог сделать рукав из тюлевого шарфа, подхватив его выше локтя алмазным ожерельем, с концов которого свешивались изумрудные желуди. Он не представлял себе, что можно создать какое-либо платье, кроме роскошного.


Эскиз платья Ворта «павлин» для бала-маскарада по заказу принцессы Матильды де Саган


Я прекрасно понимал, почему мои модели, выдумки человека с улицы, казались ему жалкими и невзрачными. Жан Ворт не слишком радовался появлению чужеродного элемента, принижавшего, по его мнению, фамильную марку. Он недолюбливал меня, в его глазах я воплощал дух новаторства, который (он чувствовал это) должен был разбить и развеять его мечты. Однажды, когда я показал ему маленькое платье-костюм, Жан вдруг побледнел так, словно ему стало плохо (он был очень нервным человеком), и перед своей обычной свитой льстецов и подхалимов произнес: «Вы называете это платьем? Это же мокрица».

Чтобы не дать ему развить эту мысль, я поспешил укрыться от стыда в своем кабинете. Однако «мокрица» проложила себе дорогу и была продана много раз. Судя по всему, между братьями происходили бурные сцены из-за меня. Я постоянно чувствовал ненависть одного и поддержку другого. Гастон Ворт, для которого имел значение лишь коммерческий успех, предвидел наступление современной эпохи и чуял опасность, уже нависшую над дворами иностранных монархов.


Мастерская корсажей Жана Филиппа Ворта, 1907


Однажды Дом Ворта наполнился пунцовым бархатом; все кругом только и говорили про «crimson[107]». Это был цвет парадных мантий английского двора: предстояла коронация Эдуарда VII. Жан Ворт с гордостью показал мне письмо от придворного ведомства, в котором перечислялись правила этикета. Вся британская аристократия должна была облачиться в мантии. Длина шлейфа и количество горностаевых оторочек зависели от титула и древности рода. Три месяца наш Дом моды занимался исключительно пошивом парадных мантий. Они были во всех комнатах, не могло быть и речи, чтобы раскладывать на столе драгоценный бархат, сотканный в соответствии со многовековой традицией, он непременно порвался бы или истерся, если бы с ним работали как с обычной тканью. Поэтому мантии надевали на деревянные манекены, а шлейфы прибивали гвоздиками к паркету. Вокруг хлопотали целые отряды мастериц, благоговейно-сосредоточенных, словно архидиаконы возле реликвии. Месье Ворт всем показывал эти священные шедевры, которые казались ему идеалом красоты. Он был на верху блаженства. К моему стыду, должен признаться, я так и не смог понять, почему он находил эти церемониальные атрибуты столь восхитительными. Мне они напоминали красные балдахины с золотой бахромой, какие изготавливаются фирмой Беллуар для пышных свадеб и вручения премий на городских торжествах.


Актриса Элеонора Дузе в роли Памелы в платье от Жана Филиппа Ворта


Месье Ворт любил смотреть в окно на улицу де ла Пэ и наблюдать за движением экипажей, привозивших к нему представителей высшего общества со всего света.

Это вошло у него в привычку. Вдруг он обернулся, словно подброшенный пружиной, и произнес: «Дамы, к нам княгиня Барятинская!» Было заметно, что его сердце забилось сильнее.

Все продавщицы разом поднялись с мест. Стулья расставили вдоль стен, как для показа моделей. И все устремились на площадку перед лифтом. Из коридоров стекался срочно оповещенный персонал. Это был общий сбор, мы выстроились в шеренгу перед дверью, а г-н Ворт зажимал пасть маленькой собачке, которую держал под мышкой: она радостно тявкала, решив по-своему поучаствовать в окружающей суете. Я стоял в конце шеренги и с любопытством ждал, когда же появится прекрасная княгиня, виновница этого переполоха. Лифт поднимался очень медленно, как будто вез борца-тяжеловеса. Когда он открылся, я был разочарован: оттуда показалось маленькое, толстенькое, краснолицее существо в черном, похожее на кюре, опиравшееся на две трости и с огромной сигарой во рту. Все низко поклонились либо сделали книксен. Месье Ворт согнулся в три погибели. Властным тоном, с сильным русским акцентом княгиня произнесла: «Ворт, покажи мне твои конфекции». Так она называла манто.

Жан Ворт усадил княгиню на несколько стульев, манекенщицы побежали переодеваться, и я удостоился чести показать княгине свое манто, только что законченное, в то время новинку. Сегодня оно показалось бы банальным, едва ли не старомодным, но тогда еще никто не видел ничего подобного.

Это было просторное, прямое кимоно из черного сукна с биэ[108]из черного атласа; рукава расширенные по всей длине, по краям украшенные богатой вышивкой, как рукава китайских халатов. Быть может, княгине привиделись китайцы, на которых Россия смотрела как на врагов? Быть может, перед ней возник призрак Порт-Артура[109] или еще что-нибудь в этом роде?

Как бы там ни было, но она вдруг закричала: «Ах! Какой ужас! У нас, когда за санями бегут мужики и сильно докучают, им отрубают головы и кладут в такие вот мешки…»

Мне казалось, что мою голову уже положили в мешок.

Я ушел, совершенно пав духом и потеряв надежду когда-либо понравиться русским княгиням.

В скором времени мне представился случай, чтобы создавать в Париже платья по моему вкусу, для женщин, которых я больше всего почитал. На улице Обер освободилось подходящее помещение. Из модного дома, расположенного по соседству, собралась уйти продавщица: она тоже оказалась свободной.

Я почувствовал, как у меня вырастают крылья, и последовал совету месье Дусе: у меня была очаровательная любовница, и на нее все обращали внимание благодаря элегантнейшим туалетам, которые я для нее создавал.

Я жил тогда в Овер-сюр-Уаз[110], снимал там домик, что-то вроде загородного особнячка, вел независимый образ жизни и позволял себе разные причуды. При доме был маленький сад, который выходил к Уазе; перед тем как пойти на работу, я мог посидеть на берегу с удочкой. У меня уже проявлялись недостатки, которые преследовали меня всю жизнь и которые я всегда ценил в себе больше, чем достоинства. Моя подруга, родом из Эльзаса, очень любила готовить. Помню, она вставала в пять утра, чтобы успеть замариновать закуски или кролика и подать их на стол в полдень.


Платье от Ч.-Ф. Ворта для княгини Строгановой, 1893.

Из коллекции А. Васильева


Она готовила анчоусов и филе сельди, и, когда снова ложилась в постель, от нее пахло свежесо-рванным тимьяном, кервелем и луком-резанцем. Эти прозаические хозяйственные заботы не мешали ей носить платья с большим искусством. Я помню черный суконный костюм с пелеринкой, закрепленной на плечах, как плащ Вертера[111], и маленькую черную шляпку-кораблик, увенчанную белой петушьей головой с красным гребешком. Это было восхитительно и, думаю, неплохо смотрелось бы даже сегодня. Все женщины любовались этим туалетом и давали мне понять, что охотно купили бы его, если бы согласился продать. Однажды утром, приехав из Овера, я зашел в кабинет Гастона Ворта и сказал ему: «Вы предложили мне открыть у вас “отдел жареного картофеля”. Я это сделал. Я доволен своей работой, вы, надеюсь, тоже. Но запах “жареного”, похоже, многим здесь мешает. Поэтому я решил обосноваться в другом квартале и “жарить картофель” самостоятельно. Хотите оплатить мне “сковородку”?»


Платья от Ч.-Ф. Ворта, 1898. Музей Метрополитен, Нью-Йорк


Месье Ворт улыбнулся и сказал, что ему понятно мое нетерпение. Он похвалил меня за предприимчивость, но объяснил, что не может участвовать в каком-либо деле, помимо своего, и с чрезвычайной любезностью пожелал мне удачи.

V. Начало самостоятельной работы

В доме номер пять по улице Обер, на углу улицы Скриба, там, где сейчас располагается половина Дома моды «Кирби-Бёрд»[112], было свободное помещение. Оно принадлежало одному разорившемуся портному. Но меня это не отпугнуло, и я решил открыть там свое дело. Отец мог бы охладить мой пыл, но его больше не было. Мать увидела у меня в глазах энтузиазм, гарантирующий успех, и дала авансом пятьдесят тысяч франков. Этот маленький капиталец и стал для меня источником всех тех денег, которые я заработал, и тех, гораздо больших, которые я потерял. Всего за неделю жалкая половина портняжной мастерской преобразилась и стала нарядной и веселой. Не подумайте, будто я пустился в безумные траты. Я прикупил только самое необходимое. Ради экономии пришлось оставить ужасный ковер, я его никогда не забуду, с огромными розами, кроваво-красными, точно бифштексы. Но публика смотрела только на мои платья или, быть может, притворялась, что не замечает ковра. От его уродства страдал я один. Мои модели привлекали прохожих свежестью и новизной. Парижане, наверно, еще не забыли, как останавливались у моих витрин, чтобы полюбоваться каскадом идей, которые я щедро рассыпал. Когда наступала осень, я привозил из леса Фонтенбло полную карету золотистых и коричневых листьев и раскладывал их на витрине вперемежку с сукном и бархатом, точно подобранными по цвету. Когда шел снег, я создавал зимнюю сказку, сочетая белоснежное сукно, тюль и муслин с высохшими ветками деревьев, и прохожие были в восторге от того, как быстро я отзывался на смену времени года.


Рисунок Поля Пуаре, ок. 1905 года. Из коллекции А. Васильева


Через месяц я приобрел известность, и не было в Париже такого человека, который хотя бы раз не остановился перед моей, теперь уже знаменитой, витриной. А однажды приехала Режан в своей карете, запряженной мулами. Для меня это стало событием. Потом она часто стала приезжать ко мне. Служащих было немного; один бухгалтер постоянно обкрадывал меня и едва не загубил все мои надежды. Меня преследовало воспоминание о княгине Барятинской, и манто, которое она раскритиковала, нравилось мне все больше и больше. Ему суждено было стать отправной точкой для целой серии моделей. Как бы то ни было, оно долгие годы главенствовало в моде и вдохновляло модельеров. Я назвал его «Конфуций». Каждая женщина покупала по крайней мере одно такое манто. Так в моде стало проявляться влияние Востока, и я был проводником этого влияния.

Тогда еще носили корсет. Я объявил ему войну. Последняя разновидность этого орудия пытки называлась «гаш-саррот»[113]. Я конечно же знал многих женщин, стеснявшихся своих пышных форм и стремившихся скрыть их или сделать менее рельефными. Но этот новый корсет, стискивая женское тело, образовывал две огромные выпуклости: с одной стороны – выпирающий бюст, с другой – торчащий зад, так что женщина становилась похожей на буксир, который тащит за собой баржу. Казалось, в моду снова вернулся турнюр. Как все великие перевороты, эта революция была совершена во имя свободы: чтобы не сдавливать желудок и облегчить пищеварение, т. к. желудок располагался под верхней выпуклостью.


Рисунок Поля Пуаре, ок. 1905 года.

Из коллекции А. Васильева


И вот я, опять-таки во имя свободы, упразднил корсет и ввел в обиход бюстгальтер, с тех пор утвердившийся окончательно. Да, я освободил бюст, зато ногам стало тесно. Все мы помним, какой плач, стон и зубовный скрежет вызвало это мое деспотическое решение.

Женщины жаловались, что им стало трудно ходить, садиться в экипаж.

Но все жалобы только шли на пользу моему нововведению. Разве сейчас кто-то обращает внимание на такие протесты?

Разве мы не слышали новых стонов, когда платья стали свободными внизу?

Не было случая, чтобы женские жалобы или брюзжание смогли остановить развитие моды, напротив, это только создавало дополнительную рекламу.

Узкие юбки стали носить все.



Рисунки Поля Пуаре, ок. 1905 года. Из коллекции А. Васильева


Однако первые успехи не принесли ожидаемой прибыли по вине недобросовестного бухгалтера, который подделывал отчетность. Мне пришлось изведать все разочарования, какие подстерегают начинающего дельца. Однажды обнаружилась пропажа нескольких бобин шелка. Начатое мною расследование не дало результатов, и тогда я решил прибегнуть к помощи оккультных сил. Эту необычную мысль подал мне один бывший комиссар полиции, который в особо затруднительных или вовсе безнадежных случаях всегда обращался к гадалкам и получал от них поразительно точные сведения. Бухгалтер сначала отговаривал меня, а потом попросил взять его с собой к ясновидящей, чьи услуги обходятся не слишком дорого.

Вход в ее квартиру был со двора; она приняла нас в тесной кухне, где сидел кот, а в котелке клокотала вода, как полагается у колдуний. Когда она впала в транс, то сказала, что я стал жертвой кражи, и сейчас она расскажет мне, при каких обстоятельствах эта кража произошла.

– Я вижу двух мужчин с тачкой, – сказала она, – которые останавливаются у вашего Дома. Это происходит воскресным утром, на улице почти нет прохожих. У одного из мужчин ключ от витрины. Он открывает низенькую дверь и нагнувшись входит в дом. Он берет бобины шелка и передает их другому, а потом оба уходят по широкой прямой улице по направлению к западу.

У моего бухгалтера был ключ, и жил он в Уйле. Он сильно разволновался, должно быть, видение о чем-то ему напомнило. Я попросил ясновидящую описать вора, и она сказала:

– Не понимаю, что со мной. Трудно говорить. Мне как будто что-то мешает, мне не по себе. У этого человека яркая внешность. Он рыжеволосый, принадлежит к вашему ближайшему окружению, у него прямая осанка. И вы никогда не поверите, что это он вас обокрал.



Рисунки Поля Пуаре, ок. 1905 года. Из коллекции А. Васильева


Я вручил ей не слишком обременительную плату за услуги и откланялся. Когда мы спустились по лестнице, я обернулся и встал перед бухгалтером, загородив ему дверь. Я схватил его за плечи и, пристально глядя в глаза, произнес: «Ну, что вы об этом думаете?» Он ответил, что попытки узнать правду таким способом вызывают у него улыбку и что он просит расчет, так как видит мое недоверие.

Мой кабинет на улице Обер находился на втором этаже, и я часто поглядывал на балкон соседки-модистки: там появлялись хорошенькие женщины. Одна из них показалась мне красивее всех, кого я когда-либо встречал. Сейчас я уже не помню, под каким предлогом я заманил ее к себе, помню только, какое волнение почувствовал, когда она вошла. Это была брюнетка с голубыми глазами. Что за глаза! Голубые, как незабудки. Между нами возникло непреодолимое взаимное влечение, и, полагаю, именно она открыла мне, что такое любовь.


Примерка корсета, ок. 1900


У нее был, с позволения сказать, муж, но нас это нисколько не смущало. Не сговариваясь, мы решили принести его в жертву нашей любви. Тем не менее он, словно призрак, время от времени вставал у нас на пути, показывая, как он страдает, и пытаясь разжалобить. Но мы были веселы и безжалостны и преодолели бы любое препятствие, ибо нас переполняла какая-то неудержимая сила. Я надеялся, что эта встреча, посланная мне, как я думал, самой судьбой, определит все мое будущее, и до сих пор не понимаю, почему мои мечты не сбылись. Возможно, было что-то,

О чем я забыл. Если Марта однажды прочтет эти строки, пусть она знает, с каким благоговением, восторгом и уважением я вспоминаю о том времени, которые мы провели вместе. Простите мне это лирическое отступление.


В это же время произошло мое знакомство с Бернаром Нодэном[114]. Увидев в «Криках Парижа»[115] его рисунки, я без долгих размышлений попросил его нарисовать для меня заголовки. Благодаря ему я узнал, что такое жизнь подлинного художника, всецело отданная творчеству. Невозможно найти более возвышенный пример любви к искусству. Я наблюдал, как рождалась каждая из его вещей, мне были известны все его мечты и надежды; я видел, как он приступал к работе над большими иллюстрациями, принесшими ему славу, и могу сказать: им владела поистине всепоглощающая страсть.

Я любил заходить в его скромную квартирку на улице Лаос или на улице Николя Шарле и заставать его за рабочим столом, где лежали резцы, медные доски, стояли флаконы с кислотами, смотреть, как он воюет с неподатливым материалом, стремясь полнее выразить свой замысел. Когда он достигал цели, делал себе подарок: брал гитару, висевшую на расстоянии протянутой руки, и играл какую-нибудь малагенью[116], а порой и арию Баха. Иногда я проводил у него полдня, слушая, как он с лукавой улыбкой исполняет шаловливые, запрещенные песенки XVII столетия. Одна из них, песня аббата Шолье, до сих пор доставляет мне истинное наслаждение, хоть и сохранилась в памяти далеко не полностью.


Программки Бернара Нодэна


Я горжусь, что был и остаюсь другом Нодэна, одного из самых одаренных художников, каких я знал, и мне лестно вспоминать, что это я подарил ему старинную виолу да гамба [117], из которой он извлекал такие чудные звуки, что прославленные музыканты вроде Казадезюса[118]решились исполнять его сочинения на концертах. Но у меня еще будет случай поговорить о нем.

До скорого свидания, Нодэн!


Меня уже знали и ценили многие, но я был не вполне доволен своей жизнью: слишком часто проводил время легкомысленно и без всякой пользы. У меня было немало друзей или просто приятелей – Деклер, фовист Пикабиа [119] (тогда он еще прилежно копировал Сислея[120]), с ними я развлекался, но это были лишь удовольствия, а я мечтал о счастье. В то время повсюду стали появляться опиумные курильни, опиум начал входить в моду. Кое-кто старался завлечь меня в гости к морским офицерам и художникам, которые в своих изысканно обставленных домах приобщали знакомых к радостям опиума. Но я так и не поддался на уговоры: упоминаю об этом лишь для того, чтобы раз и навсегда заткнуть рот якобы хорошо осведомленным злопыхателям, пожелавшим сделать из меня извращенца и сатаниста. Мои средства не позволяли мне стать ни тем, ни другим. Я так и не попробовал ни опиума, ни кокаина, ни морфия, ни какого-либо иного зелья, отравляющего тело и душу. Наоборот, мне хотелось упорядочить и устроить свою жизнь, потому что в той колоритной среде, где я вращался, легко было впасть в беспутство и сумасбродство. Самой надежной защитой от этой угрозы мне представлялась семья, и я стал убеждать себя, что пришла пора жениться.


Программки Бернара Нодэна


Родные очень удивились, когда узнали о моих намерениях.

Я решил возобновить знакомство с одной особой, которую знал с детства. Мне казалось, что именно в ней я найду достойную подругу. Но, как мне сказали, она не была парижанкой и к тому же, вероятно, бесприданница. Действительно, девушка жила за городом, достаточно далеко от Парижа, чтобы не заразиться той поверхностной образованностью, какой отличались люди моего круга: именно это мне и нравилось в ней. Она была совсем простушкой, и все, кто ею восхищался позже, когда она стала моей женой, наверняка пренебрегли бы ею в тогдашнем состоянии. Но я смотрел на нее наметанным глазом кутюрье и видел ее скрытые достоинства.


Наброски моделей Дома Поля Пуаре


Я внимательно изучал ее позы, жесты и даже ее недостатки, которые можно было удачно обыграть.

Я вспоминаю один из ее первых визитов на улицу Обер, куда она пришла вместе с матерью. Мои служащие (не все парижанки отличаются добротой) не скрывали удивления: надо же, я предпочел им какую-то провинциалку с охапкой белых роз на черной шляпе, совершенно не следившую за модой. Но у меня были свои планы.


М. Риланез. Портрет Денизы, супруги Поля Пуаре, 1903. Из коллекции А. Васильева


Прошло несколько месяцев, и началась подготовка к предстоящему чуду. Мы жили тогда на Римской улице, и по ночам нас будили гудки поездов окружной железной дороги. Там я начал принимать художников, и постепенно вокруг меня сложился кружок единомышленников. Мы с женой посещали антикварные лавки, музеи, трудились, не жалея сил, чтобы расширить нашу культуру, обострить восприятие. Затем мы стали путешествовать и вскоре изучили все музеи Европы. Италия покорила нас. Увидев столько прекрасного, моя избранница преобразилась. В ней открылись новые качества, она удивлялась самой себе. Ей предстояло сделаться одной из королев Парижа. Теперь, когда жена появлялась в модных местах, на нее обращали внимание, несколько раз она даже произвела сенсацию. На премьеру «Минарета» Ришпена[121] она пришла в тюрбане – головном уборе, которого не видели ни на одной парижанке со времен мадам де Сталь [122].


Магазин Поля Пуаре, 1905


И словно для того, чтобы подчеркнуть этот вызов общественному вкусу, она украсила тюрбан эгреткой[123]сантиметров тридцать длиной.

Мадам Пуаре получила признание, и юные парижанки уже не подшучивали над ней.


Поль Пуаре, 1910-е годы


Вскоре я переехал с улицы Обер – там стало слишком тесно – в особняк на улице Паскье, который обставил недорого, но в соответствии с моими вкусами. Кутюрье, принимающий клиенток в частном доме, без вывески, без витрины, – это было ново и понравилось далеко не всем. Злые языки и мелкие шантажные газетки стали распространять обо мне грязные и нелепые слухи. Легко догадаться, на что они намекали. Но это не смогло мне повредить, я был уже слишком известен.


Фата и флер-д′оранж Денизы Буле на свадьбе с Полем Пуаре, 5 октября 1905 года


Тогда-то меня и посетила миссис Асквит[124], в будущем – знаменитая Марго. К тому времени она уже была одной из самых ярких и интересных фигур в светской жизни Лондона. Не стану описывать ее наружность, боюсь, получится что-то похожее на портрет, который художник Сарджент[125] написал с ее брата, лорда Риблсдейла. Помню только длинный, породистый нос, резко очерченный профиль, горькое и презрительное выражение губ, тонких, но всегда подвижных и способных передать все оттенки мысли, горделивую осанку, нервную мимику – этакий вождь племени сиу. И на таком подвижном лице – холодные внимательные глаза, пронизывающий, точно у хирурга, взгляд, который, однако, порою излучал бесконечную нежность и безмерную доброту.

Марго не старалась понравиться, да и не нужно было: она и так производила впечатление, но увлечься ею могли только умные люди, умевшие судить обо всем по-своему, а не так, как толпа. Она ворвалась ко мне, словно ураган, и пока мои помощники готовились показать ей коллекцию, дама объяснила мне, как привыкла одеваться. Я увидел на ней короткие штаны из фиолетового атласа. Она посмотрела дефиле, и, казалось, это зрелище привело ее в полный восторг. По ее словам, она никогда не думала, что на свете бывают такие прекрасные вещи.

– Месье Пуаре, все женщины в Англии должны увидеть ваши платья! Это платья для аристократок и высокопоставленных дам. Я хочу, чтобы вас узнали в Англии, и помогу вам в этом. Вас наверняка ожидает успех. Я устрою у себя чай и позову своих самых элегантных подруг. Если хотите, привозите к нам ваших манекенщиц и платья.

Мне перекидывали золотой мост через Ла-Манш. Полный признательности и смущения, я согласился и спустя несколько недель, взяв с собой группу манекенщиц и коллекцию дневных и вечерних туалетов, пустился в путь.

Мы прибыли в Лондон и на следующий день переступили порог великолепной резиденции на Даунинг-стрит, где жил премьер-министр Асквит. Пока мы распаковывали коллекцию, я видел в окно королевских конногвардейцев, размеренно, словно автоматы расхаживавших по закопченным дворам Уайтхолла.


Вечернее платье от Поля Пуаре, 1907


Этот вечер стал моим триумфом. Никогда еще я не показывал мои платья перед такой блестящей публикой. На минутку заглянул сам мистер Асквит, меня ему представили, затем с весьма озабоченным видом он вернулся к себе в кабинет.

В семь часов настроение изменилось, и меня довольно-таки бесцеремонно выпроводили. На улице нас поджидали несколько журналистов. Мы погрузили манекенщиц и сундуки с платьями в два такси и вернулись в отель без фанфар и барабанной дроби. Зато фанфары зазвучали на следующий день. Накануне вечером мне не давали покоя журналисты, просили дать откровенное интервью, делали мои фотографии и даже спрашивали манекенщиц, какой прием мы встретили у миссис Асквит. Причина такого любопытства стала мне понятна, когда я увидел в газетах сенсационные заголовки: «Показ мод на Гаунинг-стрит» (игра слов, которая основана на названии резиденции премьер-министра и которую нельзя перевести с английского), или «Английский премьер представляет нам французскую коммерцию». В одной из газет поместили большую фотографию мистера Асквита, а рядом – мою такого же размера. Я узнал, что вчерашний показ использовали как предлог для ожесточенных нападок на мистера Асквита, сторонника свободной торговли. Предоставив свои гостиные иностранному коммерсанту, он якобы предал интересы английской коммерции. «Мистер Асквит не только отказывает своему народу в праве на законные коммерческие привилегии, он еще и помогает иностранным товарам проникнуть на английский рынок, устраивая показы мод в гостиных, которые оплатила ему национальная коммерция!» Это был весомый аргумент. Он произвел эффект разорвавшейся бомбы. Мистер Асквит вынужден был отвечать на парламентский запрос, а его партия сделала ему суровое внушение. Думаю, досталось и миссис Асквит. Что касается меня, то я стал известным человеком в Лондоне.

В следующий раз я увиделся с миссис Асквит много позже в доме одной моей знакомой в Париже. Бедная женщина избегала встреч со мной. После допущенного промаха английские коммерсанты подвергли ее настоящей травле, и ей пришлось заказывать платья во всех модных домах Лондона, чтобы доказать свой патриотизм и верность национальным интересам. Все ее великосветские знакомые одевались у меня, одна она не смела там появиться. При каждом случае я выражал ей благодарность за то, с каким мужеством она перенесла испытание, оказавшееся столь выгодным для меня. Сравнительно недавно я встретил ее в Каннах, куда ездил каждый сезон: иметь процветающий модный Дом в Париже и принимать там высшее общество всех стран мира – это было еще не все, я должен был следовать за своими клиентками повсюду и быть к их услугам на любимых курортах. Вот почему я открыл филиалы в Довиле и Лаболе, в Каннах и Биаррице. Условия, в какие я их разместил, были неважными. В частности, в Каннах мне удалось арендовать лишь подвал в здании Морского клуба: свет и воздух проникали туда только через витрину. Я сделал из него что-то вроде кабачка, веселого и уютного, и все, кто проходил мимо, вытягивали шею, пытаясь заглянуть внутрь.

Через несколько дней после открытия этой необычной модной лавки, освещенной лампами под разноцветными абажурами-колокольчиками, туда вошел мужчина и, не сняв шляпы, насвистывая, решительно направился вглубь магазина. Затем, отодвинув ширму, он посмотрелся в зеркало и, увидев, что нескольким клиенткам показывают платья, тоже стал разглядывать манекенщиц. Удивленный такой развязностью, я подошел к нему и сказал:

– Хочу обратить ваше внимание, что здесь находятся дамы, и с вашей стороны невежливо оставаться в шляпе.

– Я сам знаю, что мне делать…

И он ушел, так и не сняв шляпы.

В тот день я обедал в казино. Стоя у входа в ресторан, я беседовал с Корнюше[126] и вдруг увидел, как в зал прошествовал наш утренний визитер. Едва он вошел, сидевшие там женщины вскочили и бросились ему навстречу, чтобы сделать книксен или реверанс и поцеловать руку. Шесть раз его поприветствовали таким образом, но он оставался невозмутимым и даже не думал отвечать на эти проявления подобострастия и благоговения.

Я спросил у Корнюше, кто это такой, и он ответил: «Это великий князь Александр…» Я снова совершил промах, но на сей раз нисколько не жалел об этом.

Однажды утром миссис Асквит, стоя перед нашей витриной на набережной Круазетт, разглядывала один из маленьких костюмов. Я подошел поздороваться. Она пригласила меня на обед к леди Бут, у которой жила. Я согласился и взял с собой друга, художника Оберле[127], у которого жил я. Она забыла о своем приглашении и не пришла. Никто не удивлялся таким поступкам, и леди Бут оказала нам поистине очаровательное гостеприимство. Там еще присутствовали несколько знатных англичан, в частности маркиз де Лассель, зять Его Британского Величества и член парламента, а также одна знатная дама, чью фамилию я забыл. Обед был английский, изысканный, но скверный. Когда он заканчивался, вошел слуга и сказал, что со мной желает говорить профессор Аклдар. Я попросил, чтобы ему разрешили подождать меня: этот человек был магом, его настоящее имя – Каи, и я не хотел вводить его в такой избранный круг. Мне пришлось объяснить, кто он. Этот ясновидящий мог определить содержимое закрытого конверта, сказать, что у вас в кармане, прочесть письмо, сложенное в несколько раз и лежащее в бумажнике. Я возбудил общее любопытство, и все принялись настаивать, чтобы я велел ему войти. Он ждал в передней, и я, по просьбе присутствующих, выпустил его из заточения.

Войдя, профессор Аклдар сразу сказал члену парламента, что у него большие затруднения, связанные с политикой Англии в Китае, и прочел письмо, лежавшее у него в кармане, или, во всяком случае, определил содержание этого письма настолько точно, что встревоженный джентльмен попросил мага о частной аудиенции, за которую, как я впоследствии узнал, было заплачено десять тысяч франков.

После обеда я откланялся, а маг еще беседовал наедине с кем-то из гостей. Несколько недель спустя я с огорчением прочел письмо одной старой дамы: она была недовольна тем, что я тогда представил ей этого Кана, которого она считала мошенником. По ее словам, она заключила с ним сделку, дала ему десять тысяч франков, чтобы он сыграл за нее на скачках, поскольку тот уверял, что знает, какая лошадь придет первой. В том случае, если бы он оказался прав, даме причиталась половина выигрыша, а если бы он проиграл, она должна была получить свой аванс обратно, весь целиком. Как и было обещано, маг выиграл, получил семьдесят тысяч франков, однако не стал делиться со своей партнершей, заявив, что сделка была незаконной. Меня удивило, что знатная английская дама могла заключить подобное соглашение с совершенно незнакомым человеком; и уж вовсе меня поразили условия этого соглашения: дама требовала себе половину прибыли, но не желала разделять убытки, то есть она вела себя как недобросовестный партнер и не заслуживала жалости. Я показал письмо миссис Асквит и сказал, что считаю обвинения против мага несправедливыми. Миссис Асквит объяснила, что старая дама повредилась в уме, когда вышла замуж за лорда: такой поворот в судьбе был для нее полной неожиданностью, ведь в молодые годы она бегала по полям и собирала травы для своего отца-аптекаря (миссис Асквит обладала очаровательным юмором).

VI. Мое влияние

Некоторые утверждали, будто я оказал огромное влияние на свою эпоху, будто моими идеями вдохновлялось целое поколение. Скромность не позволяет мне согласиться с этим утверждением, но все же, оглядываясь назад, я не могу не признать, что в период, когда начал свою деятельность в мире моды, на палитре художников совсем не оставалось красок. Пристрастие к изысканным тонам XVIII века испортило женщинам вкус, под видом утонченности в моде воцарились блеклость и безжизненность. Все нюансы «бедра испуганной нимфы», оттенки сиреневого, бледно-фиолетового, нежно-голубого, тускло-зеленого, сливочно-желтого, палевого – короче, все слащавое, пресное и невнятное, – такая цветовая гамма была тогда в чести. А я пустил в эту «овчарню стаю волков»: насыщенные оттенки красного, зеленого, ярко-синего, – и все вокруг сразу заиграло. Пришлось расшевелить тяжелых на подъем лионских текстильщиков, слегка оживить и освежить их привычный колорит. В итоге на свет появились оранжевый и лимонно-желтый крепдешины, о которых они раньше не смели и думать. Одновременно мы объявили войну унылым фиолетовым тонам, пастельная гамма полностью обновилась. Я дал задание группе колористов: обращаясь к каждому цвету, они должны были начинать с самого насыщенного из его оттенков – так я вернул силы истощенным оттенкам. Должен сказать прямо: это моя заслуга, и с тех пор, как я перестал оздоровлять цвета, они опять заболели неврастенией и анемией.


Марк. Портрет Жанны Дюбуа-Рухман, первой манкенщицы Дома Поля Пуаре, 1901. Из коллекции А. Васильева


Женщины думают, будто бежевая и серая гаммы придают им изысканность и подчеркивают их своеобразие. Совсем наоборот, они попросту растворяются в беспросветном тумане, которому суждено стать фирменной маркой нашей эпохи. Сегодня моде нужен новый властитель, тиран, который освободил бы ее от предрассудков. Тот, кто окажет ей эту услугу, стяжает всеобщую любовь и наживет состояние. Он должен будет сделать то, что сделал когда-то я. Ему нельзя оглядываться назад, надо только наблюдать за женщинами и думать о том, что им идет. И когда он уверится в своей миссии, должен выполнить ее любой ценой, не оглядываться на других и не гадать о возможных последователях. В первый год их не будет, а на второй год появятся подражатели.


Да, я оживил краски и предложил новые фасоны, но все же, думаю, главная моя заслуга не в этом. Все это мог бы сделать и кто-то другой. Гораздо важнее, что я вдохновлял художников, создавал театральные костюмы, умел понять потребности новой эпохи и сумел удовлетворить их.

Позвольте напомнить вам о перевороте в искусстве сценического оформления, каким ознаменовалась премьера «Минарета». Не знаю, сколько всего представлений выдержала эта пьеса, но сотней из них «Минарет» наверняка обязан мне. Насколько я помню, текст там был никудышный, сам автор не придавал ему большого значения, главный интерес представляли костюмы и декорации.


Дневное платье от Поля Пуаре, 1903


Впервые художник по костюмам и декораторы, стремясь к одной цели, объединили усилия. Если раньше кутюрье отправлял готовые платья в театр, не зная, под каким соусом их подадут, при каком освещении и на каком фоне они будут показаны на сцене, то теперь мы вчетвером – мои друзья Ронсэн, Марк Анри, Лаверде и я – выработали основные, несложные принципы отбора и сочетания цветов и договорились соблюдать их. Первый акт должен был стать синим и зеленым, второй – красным и фиолетовым.

И я ни разу не позволил себе отклониться от этой линии.

Когда в первом акте поднялся занавес, публика дружно ахнула, словно на нее упали первые освежающие капли долгожданной грозы. Все было выдержано в одной цветовой гамме, не было ни одного отвлекающего момента, который бы утомлял глаз.


Манто от Поля Пуаре, 1910-е годы


Во втором акте мы применяли наши эффектные приемы с большей осторожностью – это был трудный акт, мадам Кора Лапарсери[128] считала его очень важным. Контраст между свежестью первого акта и страстностью второго произвел желаемое действие. Вы помните красные деревья и фиолетовые цветы, к которым мы решились добавить золотые блики и черные пятна? Великолепная, чуть приглушенная роскошь этого цветового решения была похожа на мощный органный аккорд. Усилить волнение публики мог только умиротворяющий третий акт, а потому мы задумали сделать его черно-белым и вдобавок украсить жемчугом и бриллиантами. У меня еще стоит перед глазами Галипо[129] в черном-белом костюме богача-горбуна, а также Клодиюс[130] в роли Евнуха: его светло-зеленый костюм, созданный мною с согласия и одобрения Ронсэна, привносил пикантную кисло-сладкую ноту и был оценен по достоинству.

Не знаю, помнят ли еще о другой постановке, осуществленной мною несколько позже. Я имею в виду маленький шедевр Рипа под названием «Чем больше перемен…»

Этот мой замысел много раз перерабатывался другими художниками, которые одевали и раздевали персонажей по-своему. Я применил свой обычный метод: для каждого явления выбрал два цвета и представил их во всем многообразии оттенков, от самого насыщенного до самого бледного. Например, белый и синий или оранжевый и лимонно-желтый. Действие одного из актов «Чем больше перемен…» происходило в Средние века. На голове Изабеллы Баварской[131] (Спинелли) красовался огромный чепец, а ее придворные дамы ходили в высоких конусообразных шляпах. Там еще действовал Карл VI Безумный[132], он пел: «Я сделал пипи в море, английскому флоту назло…»

Для костюмов к этому явлению я выбрал синий и красный цвета, чтобы вызвать ассоциацию с миниатюрами в первопечатных книгах и средневековых молитвенниках. На сцене можно было увидеть все оттенки синего и красного с добавлением золота. Представьте, какую торжественную и в то же время строгую гармонию это создавало. Витраж, укрепленный на заднике сцены, был решен в тех же красках и бросал на пол отсветы того же цвета.

Невольно краснеешь, когда приходится рассказывать о собственных успехах и титулах. Но я делаю это не столько для того, чтобы напомнить о моих заслугах, сколько для того, чтобы понять, почему я стал знаменитым. Не могу забыть репетиции «Афродиты» в «Ренессансе», которые превратились в один нескончаемый спор между постановщиком Пьером Фронде и Корой Лапарсери. Настоящий автор, Пьер Луи[133], пришел на репетицию только один раз, и мы так и не услышали его мнения. «Плевать я на вас хотел, мадам!» – кричал Пьер Фронде, замахиваясь тростью, а Кора, притворившись обиженной, уходила к себе в гримерную и вносила исправления в неудачную пьесу.

Постановщик, настырный грубиян, требовал, чтобы на заднем плане возвышался Александрийский маяк и актеры поднимались на него. В результате на сцене появилась маленькая башенка, а на ней стояли люди в натуральную величину – как на картинах Джотто[134]. На премьере зрители не оценили этой шутки. Смеялись только двое – Ронсэн и я.

Многие художники сумели тогда с большой точностью передать в рисунках дух эпохи. В частности, я очень ценил Жана Вильмо[135] и Поля Ириба[136], последний издавал газету под названием «Очевидец», очень остроумную и с новым звучанием. Рисунки в этой газете почти исключительно были выполнены им самим. Я захотел познакомиться с Ирибом и пригласил его в гости.

Это был очень занятный парень, баск по национальности, пухленький, как каплун[137], похожий одновременно на семинариста и на типографского корректора. В XVIII веке он был бы придворным аббатом: он носил очки в золотой оправе, очень свободные приставные воротнички и не туго повязанный галстук, вроде того, что носил мистер Уитни Уоррен. Говорил он очень тихо, как бы таинственно, а иногда, желая подчеркнуть важность некоторых слов, произносил их по слогам, например: «Это было вос-хи-ти-тель-но!» В целом получалось нечто очаровательное и изысканное.

Я сказал Ирибу, что собираюсь издать роскошную книгу, предназначенную для высшего света. Это будет альбом с его рисунками, изображающими мои платья, его отпечатают на превосходной аршской или голландской бумаге и разошлют в подарок самым блистательным дамам всего мира.


Манто Поля Пуаре для актрисы Элеоноры Дузе, Париж, 1903


Вышивка на костюме от Поля Пуаре, 1910-е годы


Платье от Поля Пуаре, 1907


Дневное платье от Поля Пуаре, модель «Нотр-Дам», 1911


Флакон духов «Махараджа» с коробкой фирмы «Розин», 1911


Носовые платки фирмы «Розин: 1911


Вечернее платье «Фруктовое мороженое» от Поля Пуаре, 1912


Модель Поля Пуаре, 1912


Розовое манто от Поля Пуаре, 1912


Ансамбль от Поля Пуаре, 1912


Платье от Поля Пуаре, 1913


Шерстяное манто от Поля Пуаре, 1913


Домашний халат от Поля Пуаре, рисунок на ткани Рауля Люфи, 1913


Платье от Поля Пуаре, модель «Сорбет», 1913


Костюм для Денизы Пуаре, модель «Королева Изабелла», 1914


Летний ансамбль от Поля Пуаре, 1919


Кофр с пробниками духов фирмы «Розин


Духи с пульверизатором фирмы «Розин»,


Затем я показал ему свои платья, меня интересовало его впечатление. Он пришел в неописуемый восторг. «Я часто мечтал о подобных платьях, – сказал он, – но мне и в голову не приходило, что кто-то уже осуществил эту мечту. Это вос-хи-ти-тель-но, и я хочу не-мед-лен-но взяться за работу; а еще я хочу привести к вам одну у-ди-ви-тель-ную, невероятно утонченную женщину, на которой эти платья будут смотреться просто бо-жест-вен-но. Это мадам Л., дочь Такого-то, она прелестна!» Совершенно случайно оказалось, что Ириб нуждается в деньгах. Я выплатил ему авансом гонорар за первые рисунки, после чего он исчез. «Что-то долго он не появляется», – подумал я и пожалел, что не узнал его адрес. Когда он принес эскизы, я был очарован, как верно он понял и сумел изобразить мои модели, и попросил его побыстрее закончить работу. Наш альбом был рассчитан на утонченных ценителей, и важно было показать самые последние новинки, поэтому тянуть было рискованно: мода могла измениться. «И дайте мне, пожалуйста, ваш парижский адрес, – сказал я, – чтобы я мог связаться с вами». Он ответил, что у него нет постоянного адреса в Париже, но по утрам он всегда завтракает у мадам Л. Затем, получив очередной аванс, он снова растворился в воздухе.


Рисунок Поля Ириба для Поля Пуаре, 1908


На этот раз мне стоило большого труда отыскать его и получить от него работу. Помнится, пришлось прибегнуть к угрозам, чтобы заставить его закончить альбом. Наконец он прислал последние оригиналы, и я смог сдать альбом в типографию. Как известно, сейчас эта книга имеется у всех художников и любителей искусства. Это нечто вос-хи-ти-тель-ное и в то время – первое в своем роде. Альбом был выполнен с таким остроумием, что даже сегодня не кажется устаревшим. Он назывался «Платья Поля Пуаре, рассказанные Полем Прибом». Мы послали всем европейским государыням по экземпляру, и на титуле каждого была напечатана красивым шрифтом дарственная надпись. Все книги были приняты и снискали одобрение, кроме той, что мы послали Ее Британскому Величеству.

Этот экземпляр нам вернули, и к нему было приложено письмо фрейлины, в котором меня просили в будущем воздержаться от подобных посылок. Причин этого недоразумения я не понял до сих пор.

Мне хотелось бы объясниться по поводу версии, выдвинутой одной ядовитой парижской газеткой: якобы за «моей гениальностью» скрывался талант Ириба и Мари Лорансен[138]. Касательно последней подобное утверждение представляется настолько абсурдным, что его не стоит даже обсуждать. Теперь насчет Поля Ириба. Я написал на его предполагаемый адрес (поскольку он, по всей вероятности, больше уже не завтракает у мадам Л.) письмо с просьбой опубликовать в газете опровержение, но я так пока его не увидел. Не могу поверить, что Поль Ириб всерьез решил оспаривать права на авторство моих произведений. Это было бы ребячеством и к тому же глупостью, потому что я сразу же поставил бы его на место, сунув под нос его тетради с эскизами, которые я заботливо сохранил. На этих эскизах можно увидеть детали моих платьев, зарисованные с величайшей тщательностью, а также пояснения, свидетельствующие о его стремлении как можно точнее воспроизвести модель.


Рисунок Поля Ириба для Поля Пуаре. Платье «Жозефина»


Думается, Поль Ириб – не из тех, кто норовит присвоить чужие достижения, и между нами не может быть спора, если он отдаст должное моим способностям так же, как я склоняюсь перед его дарованием. Но как бы там ни было, я пишу эти строки без всякой обиды и, приоткрывая завесу над трудами нашей молодости, вовсе не желал бы огорчить его, пусть хоть самую малость.


Через два года после выхода альбома Ириба я попросил Жоржа Лепапа[139] создать еще один такой альбом. Он применил тот же метод, пришел взглянуть на мои платья, а потом зарисовал их в остроумной манере. Лепап не станет отрицать, что в его работе есть и мой весомый вклад и я оказал на него ощутимое влияние: в то время он был практически никому не известен. Полагаю, я дал ему исключительную возможность проявить себя, причем на таком материале, который был ему больше всего по руке, и не кто иной, как я, развил его вкус. В последующем его блестящая карьера доказала, что я тогда не ошибся. Быть может, мое воздействие на него и на других и есть главное свершение моей жизни.


Театральное манто. Рисунок Жоржа Лепапа для Поля Пуаре, 1911


Зимнее манто. Рисунок Жоржа Лепапа для Поля Пуаре, 1913


В то время я также познакомился с художником Буссенго[140]. Месье Жак Ругне [141] попросил меня написать для «Гранд Ревю» статью на несколько страниц о Высокой моде. Выступить в этом замечательном журнале было огромной честью для кутюрье. Я согласился, и, когда моя статья была готова, ее передали Буссенго, чтобы он ее проиллюстрировал. И однажды утром Жан Буссенго пришел ко мне за разъяснениями насчет нескольких силуэтов, которые он должен был нарисовать. Какой необычный человек! Высокий, элегантный, холеный, он вышагивал степенной походкой казуара[142]. Я мог бы сейчас создать его портрет: достаточно нарисовать длинный и острый, точно клюв, нос, тяжелые веки, а повыше – гладкие, как оперение, волосы; добавьте к этому рот – чувственный, жадный, но скупой на слова. Конечно же, он не блистал в разговоре, это была робкая, созерцательная натура. Мы подружились, и в один прекрасный день он привел ко мне Дюнуайе де Сегонзака[143].


Модель Поля Пуаре, нарисованная Жоржем Лепапом, 1911


Этот художник сегодня достаточно известен, так что я не стану описывать его внешность. При всей его замкнутости и нежелании растрачивать себя попусту, он стал неотъемлемой частью парижской жизни. Начало творческого пути Сегонзака было не слишком успешным: на «Осеннем салоне» и «Салоне Независимых» его большие полотна скорее привлекли внимание, чем понравились. Эти хаотичные нагромождения задранных ног и словно бы обрубленных рук, выглядывающих из травы вперемежку с зонтиками от солнца, казались иллюстрацией к какому-то загадочному эпизоду уголовной хроники, а порой даже вызывали возмущение так называемых благомыслящих граждан.


Жорж Лепап. Модель Поля Пуаре, 1907. Из коллекции А. Васильева


Мы с Сегонзаком часто потешались над суждениями публики, которые слышали, прохаживаясь вдвоем перед его картинами на салонах. Скажем прямо, его не понимали. Даже я, признаться, покупал его первые картины больше из симпатии к нему, чем из интереса к его творчеству. Когда я попросил продать мне большую картину «Пьяницы», он страшно удивился: эта вещь никому не понравилась, поэтому он навернул ее на палку и поставил в углу мастерской. Некоторые мазки были очень плотными, и от того, что картина долго оставалась в свернутом состоянии, на ней образовались складки и извилины. Сегонзак не решался назначить цену на эту картину и, когда я предложил дать за нее 3000 франков, от души расхохотался и сказал: «Ну давай, если хочешь!» А через десять лет на торгах в аукционном зале «Друо» за нее дали уже 90 000.


Дневное платье. Рисунок Жоржа Лепапа для Поля Пуаре, 1913


Ориентальный костюм. Рисунок Жоржа Лепапа для Поля Пуаре, 1912


Чего только не говорили об этой продаже! Например, что я купил картину во второй раз с целью сделать рекламу своему другу или это была фиктивная сделка. Впору подумать, будто весь мир лишился разума или преисполнился злобой, а быть может, и то и другое одновременно! Но я горевал недолго: меня утешало, что в результате за картины Сегонзака стали официально давать их настоящую цену, и я был рад, что публика совершила это открытие не без моей помощи. Я не перестаю гордиться этим, ведь сегодня Сегонзак – признанный мастер, он даже нанял секретаря-машинистку. Правда, от этого его автографы приобрели еще большую ценность. Не скажу, что он превратился в важную шишку – он не простил бы мне этого, – но вынужден констатировать, что, разбогатев, он сменил привычки и поменял друзей. Раньше, когда я встречал его в дружеском кругу, он обычно играл там главную роль, благодаря своему остроумию и всеобщей любви к нему. Теперь же он лишь мелькает, словно метеор или утомленный делами министр, забежавший на минутку в перерыве между заседанием кабинета и прениями в палате депутатов, пожимающий всем руки и удаляющийся под хор комплиментов или незаметно, по-английски. Нельзя не пожалеть о чудесных временах, когда Сегонзак становился министром лишь смеха ради, когда разыгрывал сценку – разговор сенатора с фермером на областной сельскохозяйственной выставке, изображая по очереди обоих собеседников. Что за очаровательные, искрометные, колоритные импровизации он нам показывал, каких забавных чудаков изображал! У меня есть его фотографии, снятые во время праздников, которые я устраивал, и где его выступления всегда пользовались успехом, так точно и так вдохновенно он копировал разных известных личностей. Нет, я не угрожаю опубликовать их, не хочу доставлять ему неудовольствие, просто я надеюсь, что он не станет отрекаться от прошлого, которому обязан своим теперешним процветанием. В те годы он отличался тонким знанием человеческой психологии, а также язвительной иронией, достойной Мольера или Бомарше.


Рисунок Дюнуайе де Сегонзака «Танцующая Айседора» (1909)


И я спрашиваю себя: иссякло ли в нем это дарование комедиографа или он до сих пор радует избранный круг ценителей, подобно тому, как в давние времена версальские фонтаны включали ради одного-единственного зрителя – короля? Зачастую я находил никому не ведомые таланты и открывал публике новые имена. Это я вывел на театральную сцену маленькую Дургу[144], индийскую танцовщицу Ванах Яхми, а также Ниоту Иниока, которая то изображала Вишну[145], то представала в облике Кришны[146]. Благодаря мне приобрели известность Кариатис[147] и многие другие, но самым моим грандиозным открытием так и остался Дюнуайе де Сегонзак. Впрочем, стоит упомянуть и еще одно, сделанное мной в прошлом году в Лондоне. Я имею в виду Андреа Леви: она пока еще мало известна, но пройдет немного времени, и о ней узнают все, потому что такие достоинства, как талант, искренность и выразительность исполнения, всегда покоряют сердца. Ни одна из звезд, чьи имена я назвал, не продолжила знакомства со мной, причем, удаляясь от моей орбиты, они тускнели одна за другой. Быть может, они не могли обойтись без меня, как планеты не могут обойтись без Солнца? Не стану объявлять об этом во всеуслышание, но ведь это факт: работу, которая дала им неоценимую возможность раскрыться, они получили с моей помощью, я оплодотворил их талант, спрямил им пути и открыл перед ними нужные двери. Я сумел вытащить из них самое лучшее, высветить все их дарования. И они, опьяненные аплодисментами, уже чувствуя себя на вершине славы, забывали, насколько важна была для них моя поддержка. Они думали, что отныне успех им обеспечен и теперь они «в обойме», как говорят в Париже. Бедняжки не знали, что славу надо постоянно подпитывать и подкреплять, а позиции, завоеванные однажды, надо защищать в неустанной борьбе и каждое утро одерживать победу, если хочешь оставаться знаменитостью в Париже.


Рисунок Жоржа Лепапа для Поля Пуаре, 1911


Взгляните на Мистингетт[148], разве она не сражается каждый вечер, отстаивая завоеванные позиции? Ее отчаянные усилия вызывают у меня безмерное восхищение. Это труд муравья, который каждый день отстраивает свое жилище после того, как публика растопчет его ногами. Нет ничего трогательнее этой борьбы, и нет ничего смехотворнее. Я хочу заступиться за старую артистку, хотя в свое время она поступила со мной очень скверно. В одном спектакле в «Казино де Пари» была сценка под названием «Оружие женщины», где Мистингетт изображала розу. Я сделал для нее прелестный костюм, стоивший в десять раз дороже тех денег, какие мне за него должны были заплатить, но я об этом не думал: мне хотелось создать нечто действительно прекрасное. И моя роза стала поистине царицей цветов.


Обложка книги «Модели Поля Пуаре, увиденные Жоржем Лепапом», 1908


У платья была юбка-кринолин, она состояла из огромных лепестков, отходивших от зеленого бархатного корсажа, который изображал чашечку цветка. Костюм дополняла бархатная шапочка в виде стебелька с ответвлениями, окаймленными бриллиантами. Не знаю, что случилось, но на первой репетиции она вдруг заявила, что не наденет это платье, якобы в нем невозможно танцевать (потом она много раз танцевала в гораздо более неудобных платьях). Она выдумывала все новые придирки с таким упорством и предвзятостью, на какие способны лишь актрисы.


Фрагмент вышивки на платье работы Дома моды Поля Пуаре, 1903. Музей Моды в Сантьяго, Чили


А суть была в том, что подписанный ранее контракт обязывал ее носить и в жизни, и на сцене только платья, созданные одной из моих бывших сотрудниц, чье имя недостойно этой книги. Я отказался от показа на сцене моего платья, которое должно было произвести сенсацию – я на это рассчитывал, – и не предложил взамен другого, поскольку, как мне казалось, не мог создать ничего лучше. На следующий день Мистингетт вышла на сцену в том самом платье, накануне раскритикованном и отвергнутом. Это была копия моей модели, произведенная другим модным домом.

Не очень-то приятно рассказывать эту историю, но это надо было сделать, чтобы читатель знал, какие разочарования и горести ожидают человека, решившего привнести чистую и естественную красоту в нездоровую и затхлую атмосферу театра или мюзик-холла.


Дениза Пуаре. Рисунок Жоржа Лепапа «Воспоминания о Тысяча второй ночи», 1911


Праздник Поля Пуаре «Тысяча вторая ночь», Париж, 1911


Мистингетт не раз говорила, будто я – единственный человек, которому удалось ее напугать: она не могла выдержать мой взгляд, так как не понимала, что за ним кроется. Наверно, она затаила на меня обиду, уж не знаю за что, а когда представился удобный случай, решила свести счеты. Так поступают все злопамятные бабенки. Но я больше не сержусь на нее.

Раз уж меня потянуло на откровенность, признаюсь: я охотно посещал выпускные балы в Высшей художественнной школе, куда меня приглашали каждый год. Меня завораживали эти бесшабашные праздники юности, где не было места напыщенности и снобизму. Помню, в частности, Ассирийский бал в духе «Мулен-Руж», один из самых удачных маскарадов, какие я когда-либо видел.


Рисунки Поля Пуаре, 1912


Перед этим я закончил работу, заказанную месье Руше, – эскизы костюмов к постановке пьесы Мориса Магра[149] в «Театре дез Ар». Пьеса называлась «Навуходоносор». Сегонзак, узнав, что костюмы буду делать я, согласился работать над декорациями. Мы вволю повеселились на репетициях, потому что роль Навуходоносора исполнял Макс, шутник и выдумщик. Помню, репетировали превращение Навуходоносора в быка[150], и Макс встал на четвереньки. В это мгновение на сцену, кружась, выпорхнула одна из любимых танцовщиц ассирийского царя, эту роль исполняла Труханова[151], красавица с пышными формами. По тексту пьесы безумный Навуходоносор должен был крикнуть: «Бабочка! Бабочка!» Но в тот вечер мы не услышали его крика. Бык замер на месте, затем на четвереньках приблизился к рампе и жалобно произнес: «Руше, старина, ты не боишься, что меня засмеют? Я кричу: “Бабочка! Бабочка!” – а ты присылаешь мне слона!»


Поль Пуаре, 1907


Костюм Макса в этом спектакле стал первым, созданным мною для театра. Эту необычайно длинную и просторную мантию я велел выкрасить в цвет, аналогичный, как тогда считалось, цвету легендарного тирского пурпура. Мантию украшали широкие золотые галуны, а голову царя-быка венчала громадная тиара весом шесть килограммов (но Макс, как настоящий артист, ради искусства готов был вытерпеть любые муки). Тиара должна была выглядеть как ювелирное изделие, выполненное из чистого золота, с колокольчиками, башенками и минаретами. Именно в этом костюме позднее я появился на балу-маскараде в Высшей художественной школе.

Меня доставила триумфальная колесница, в которую впряглись сто полуобнаженных женщин. Это было великолепное зрелище.

После такого праздника я стал своим человеком в мастерских Высшей художественной школы. Каждый год меня просили помочь с устройством маскарада и придумать какую-нибудь эффектную сценку с участием красивых девушек, предоставленных в мое распоряжение. И каждый раз я охотно соглашался, пока однажды некий грубиян не мазанул меня по лицу зеленой краской: на языке будущих живописцев это означало, что я слишком стар для подобных увеселений. Я понял намек и навсегда отказался от участия в выпускных балах, несмотря на уговоры друзей и мою непреодолимую симпатию к художникам.

Да, я всегда любил художников, они очень близки мне. Ведь мы, в сущности, занимаемся одним и тем же ремеслом, и я воспринимаю их как собратьев.

В те годы я дружил с двумя художниками. Обоих ждало большое будущее: Вламинк[152] и Дерен[153]. Их жизнь протекала в кабачках на берегу реки в Шату, моя – тоже. Мы жили там, как жили когда-то в Аржантее импрессионисты и друзья Кайботта[154], в здоровой атмосфере свободы и беззаботности[155]. Мне не забыть свирепый взгляд и воинственную позу Вламинка, когда кто-то подходил к мольберту и отрывал его от работы.

Он выставлял картины у торговца красками, возле моста Рюэй. Один мой приятель как-то заметил, что, когда проезжаешь мимо на большой скорости, эти картины очень хорошо смотрятся. Сегодня он, конечно, отказался бы от своих слов. Ведь Вламинк стал гордостью нашей эпохи, и никто уже не подвергает сомнению его талант. Однажды я видел, как они с Дереном переезжали: их выгнали из кабачка, где все мы жили. Хозяйке, мамаше Лефран, надоело обслуживать их в кредит, и она приняла радикальное решение – выставила их вон. И они зашагали прочь по заросшему зеленью берегу реки, каждый нес под мышкой коробку с красками и толкал перед собой тачку с полотнами. Как лебезила бы перед ними мадам Лефран, если бы сегодня, добившись славы, они вдруг захотели вернуться под ее кров!

VII. Улица Фобур Сен-Оноре

Однажды, в четверг, в середине Великого поста, я прогуливался по фешенебельному кварталу возле Елисейских Полей, по улице Артуа и авеню д’Антен (ныне авеню Виктора Эммануила III). И мое внимание привлек обширный пустырь за решетчатой оградой. Участок был давно заброшен, под сенью громадных, столетних деревьев буйно разрослись сорные травы. По углам копались куры, кошки со всего квартала бродили в поисках добычи. Калитка оказалась заперта, но я захотел проникнуть в этот замок Спящей красавицы и нашел другой вход.

Я обнаружил его с противоположной стороны, на Фобур Сен-Оноре. Через сводчатые ворота, поддерживаемые двумя колоннами, я попал во двор, в глубине которого стояло какое-то обветшалое здание. Это был особняк, выходивший своим великолепным фасадом на авеню д’Антен. Я поговорил со сторожем: дом уже пятнадцать лет как пустовал. Хозяева соглашались сдать свое владение в аренду только целиком.


Особняк Поля Пуаре, 1911


Для торгового предприятия это было многовато, а желающих поселиться здесь тоже не нашлось: никто не хотел приводить в порядок эти развалины, осыпавшиеся карнизы, кровлю, она вот-вот могла обрушиться. Два дня спустя я подписал договор о найме и начал восстановительные работы (они продлились три месяца, которые показались мне вечностью). Я заново спланировал сад, чтобы он стал похожим на сады Версаля и других прекрасных замков Франции. К первому октября дом совершенно преобразился, я сохранил его величественный облик, и теперь он казался дворцом вельможи былых времен. Посреди аллей расстилался цветник, словно ковер в затейливых узорах. Там были лужайка разноцветных крокусов, целый театр трав и цветов, а за его пределами – прохладный зрительный зал. Перед крыльцом была лестница высотой в три ступеньки и длиной семнадцать метров, а по бокам лестницы, грациозные и стройные, стояли две бронзовые козочки, эти два чуда я привез из Геркуланума.

Всем, кому довелось провести хотя бы час в этом волшебном месте, будет приятно вспомнить такие подробности.

С крыльца в дом вели десять дверей, в жаркую погоду они все открывались, и салоны превращались в некое подобие галереи, выходящей в сад. Ковры в салонах были цвета красной смородины, это создавало восхитительный контраст с яркой зеленью газонов. Хрустальные люстры вереницей уходили в глубину, отражаясь друг в друге, словно сталактиты. Главный салон переходил в квадратный вестибюль, украшенный нежными фресками, и отсюда начиналась широкая лестница со старинными перилами.

На втором этаже располагались уютные примерочные с креслами, кушетками, канделябрами и зеркалами. За пятнадцать лет в этом волшебном замке побывали самые утонченные создания Парижа и всего мира.

К ограде сада примыкал еще один особняк – мое жилище.

Там я поместил изумительную статую, которую приобрел у одного импортера китайских товаров. Гранитное изваяние, прекраснейшее из всех, какие когда-либо привозили с Востока, изображало одну из бодхисатв[156], возможно богиню Милосердия – так, во всяком случае, мне сказали, – или же иное, не столь милосердное божество. Она была так восхитительна, что я решил создать для нее подобающие условия: выделил целую комнату на первом этаже, выходящую окнами в сад. Стены комнаты я велел покрыть серой штукатуркой и установил один-единственный прожектор, чтобы окружающая обстановка напоминала богине пещеры Лонг-Мена, где ее нашли.


Реклама магазина Поля Пуаре. Из коллекции А. Васильева


В трудные минуты жизни я подолгу сидел у этой статуи и просил умудрить меня; а порой просто смотрел, как она возвышается в ореоле света: казалось, ее окутывают сиянием бесчисленные обеты и молитвы, которые возносили ей когда-то, Сколько людских надежд и стремлений разбилось об этот загадочный гранит! Шестеро китайцев, доставивших ее на своих плечах в Пекин, были обезглавлены. Два года она скрывалась в подвалах Компании Спальных Вагонов в Пекине, дожидаясь, когда таможенники на какой-то момент забудут о бдительности и она сможет покинуть Китай. В Париже она встретилась с интеллектуальной элитой. Многие художники и философы получили к ней доступ, любовались ею, проникались неземным величием и вечной красотой, исходившими от нее, а кое-кто даже произнес важные заявления. Когда началась война, я надежно запер комнату. Мне казалось, что для сохранности статуи этого достаточно: она весила столько, что никто не отважился бы ее украсть. В итоге я сам приказал вытащить ее из норы и продал нью-йоркскому музею «Метрополитен». Всякий раз, приезжая в Нью-Йорк, я захожу в музей повидаться с ней. Она занимает там почетное место в сонме богов и богинь той же эпохи и происхождения. Не думаю, чтобы это действительно была богиня Милосердия, скорее богиня Лицемерия, если только такая существует. На ее лице написано коварство, и вместе с нею в мой дом пришло несчастье.

Все напасти, которые обрушились на меня после знакомства с этой богиней, я склонен объяснять ее пагубным влиянием: достаточно вспомнить шестерых обезглавленных китайцев. Надо ли добавлять, что в тот самый день, когда ее привезли в Нью-Йорк, Соединенные Штаты решили вступить в мировую войну?


Мои владения были надежно укрыты от любопытных глаз. Все посетители удивлялись: «Вот чудеса! Такая уединенность – и в самом центре Парижа!» Когда я купил этот особняк, мне говорили: «Вы слишком далеко забрались. Вы отклонились от оживленных путей, клиенты к вам не пойдут. Даже поставщики не захотят иметь с вами дела». Но чутье подсказывало мне, что они ошибаются и коммерческая деятельность неминуемо должна переместиться в западные районы города. Как мы знаем, с тех пор она продвинулась гораздо дальше, чем это сделал я, перемахнула Елисейские Поля (уже почти что вышедшие из моды) и вплотную подобралась к Булонскому лесу.


Манекенщицы в саду Поля Пуаре, Париж, 1910


В Париже не сразу оценили смелость кутюрье, который открыто порвал с традициями улицы де ла Пэ и покинул это священное место. На ужинах и в клубах мое решение вызвало немало разговоров. Всех охватило любопытство, ведь уже было известно, что ремонт обошелся мне в очень крупную сумму, а дороже всего стоил цветник, за который меня дружно осуждали финансисты. Через месяц после открытия стало ясно – я победил. У меня успел побывать весь Париж, с пяти до семи люди валили ко мне толпой. Самые роскошные автомобили столицы совершали замысловатые виражи вокруг моего цветника, элегантные женщины с восторгом наблюдали, как в этих красочных и одновременно естественных декорациях прохаживаются манекенщицы, хрупкие, словно нимфы. Каждый день восемьдесят человек желали приобщиться к магии моих платьев, увидеть, как эти платья расцветают одно за другим, и мне пришлось ввести ограничения: я стал допускать на дефиле только тех клиенток, которые решились сделать заказы. Кое у кого эта мера вызвала недовольство.

Однажды мадам Анри де Ротшильд позвонила мне по телефону и попросила прислать в два часа дня самые лучшие платья и самых красивых манекенщиц. Я согласился доставить ей это удовольствие. Разве она не была самой богатой из моих клиенток? И разве я не был самым сговорчивым из ее поставщиков?


Платье от Поля Пуаре для Денизы, 1907


В назначенное время я отправил к ней стайку красивых девушек в сопровождении продавщицы и велел им побыстрее вернуться, чтобы не опоздать на вечернее дефиле. Они вернулись в половине пятого – красные, растрепанные, возбужденные и очень злые.

– Месье, – сказала продавщица, – я вам все расскажу, а вы напишите ей одно из тех писем, какие вы так хорошо умеете писать. Она заставила нас показывать платья в присутствии своих жиголо, которые отпускали разные гадкие замечания и не обратили никакого внимания на ваши платья. Собственно, они и не смотрели на платья, только на манекенщиц. Хозяйку, похоже, это очень забавляло. На прощание она сказала мне:

«Я знала, что у вас уродливые платья, но не думала, что до такой степени!» Вы не можете это так оставить, месье… Надо написать письмо ей или ее мужу.

Я не стал возмущаться поведением баронессы, а продавщице ответил:

– Не волнуйтесь, возмездие само постучится в ее дверь. Не будем устраивать скандал.

Некоторое время спустя, когда у меня, как обычно, была толпа, в мой кабинет зашла та самая продавщица.

– Месье, – сказала она, улыбаясь до ушей, – угадайте, кто пришел? Баронесса Анри де Ротшильд. Надеюсь, на этот раз вы ее не упустите?

Я просиял, сосредоточился, потер руки, как мангуст перед тем, как наброситься на змею, и бодро спустился по лестнице. Все стулья в салоне были заняты, некоторые женщины даже взяли подушки и расселись на полу. Стояла глубокая, торжественная, благоговейная тишина. Я подошел к баронессе и поздоровался с ней. Ее сопровождала мадемуазель де Сен-Совёр, которая, возможно, когда-нибудь расскажет в своих мемуарах о состоявшемся между нами разговоре.

– Мадам, – сказал я, – насколько я знаю, вам не нравятся мои платья. Вы сами сказали об этом продавщице у вас в доме, где мне было нанесено оскорбление. Я не хочу, чтобы мне нанесли еще одно в моих собственных стенах, поэтому прошу вас удалиться.

От злости она изменилась в лице.

– Месье, вы знаете, с кем говорите?

– Прекрасно знаю, мадам, и повторяю еще раз: извольте удалиться.

– И не подумаю. Я не привыкла, чтобы мои поставщики указывали мне на дверь.

– Я больше не считаю себя вашим поставщиком, мадам. И если вы все же намерены остаться здесь, я проведу дефиле в другом месте.

Затем я обернулся к собравшимся и сказал:

– Всех, кто желает посмотреть мои платья, прошу подняться на второй этаж.

Баронесса встала и, сверкнув глазами, произнесла:

– Вы обо мне еще услышите.

И быстро вышла.


Вечернее манто от Поля Пуаре, 1908


На следующее утро у меня было совещание с начальниками отделов в кабинете со стеклянными стенами, откуда я мог наблюдать за деятельностью всех служб и за работой всего предприятия в целом. Они отчитывались каждое утро, как на заводе. И вдруг в кабинет влетела та самая продавщица:

– Месье, вы знаете, кто пришел? Барон Ротшильд. Не выходите к нему, месье, это может быть опасно…

Я тут же спустился, чтобы не заставлять барона ждать, подошел к нему и поздоровался.

– Вы Поль Пуаре? – звенящим голосом спросил он.

– Да, месье.

– Это вы вчера выставили мою жену за дверь?

– Да, месье.

Моя уверенность произвела на него приятное впечатление, и он словно о чем-то задумался. Затем его лицо осветилось улыбкой, и он мягко произнес:

– И правильно сделали. Я знаю одну даму, которая обожает ваши платья, но не хотела бы встречаться с ней…

И барон ушел…


Летнее платье от Поля Пуаре, 1909


Уже на завтрашний день меня посетила мадам Джильда Дарти, которая стала одной из самых верных моих клиенток.

Я не собирался останавливаться на достигнутом, успех надо было развивать. Я работал не покладая рук, не упуская ни одной благоприятной возможности. В Париже я был в большой моде. Мне захотелось добиться такого же признания в Европе и во всем мире, и я задумал нечто грандиозное – турне по европейским столицам с девятью манекенщицами. Когда я вспоминаю, с какими трудностями мне пришлось столкнуться, кажется, сейчас я не решился бы на это, потому что речь шла не только о том, чтобы вывезти девять манекенщиц, но и привезти их обратно живыми и здоровыми.

Я не хотел превращаться в хозяина бродячего цирка или театрального антрепренера. Мое турне должно было отличаться изысканностью во всем, и моя будущая популярность напрямую зависела от того, как я одену этих девушек.


Модель Поля Пуаре, 1911


Мы передвигались на двух автомобилях. Все манекенщицы были одеты одинаково, в истинно парижскую униформу: костюм из синей саржи[157], очень удобный плащ из двустороннего бежевого пледа и клеенчатая шляпка с вышитым на ней инициалом «Р». Все в целом выглядело шикарно. У нашего турне был еще и секретарь, он путешествовал на поезде вместе с платьями, приезжал в очередной город раньше нас и заказывал номера в гостиницах, причем с таким расчетом, чтобы манекенщицы были ограждены от чужой назойливости и за их комнатами можно было приглядывать.

Обычно секретарь занимал номер на одном конце коридора, а я – на другом, и мы с двух сторон давали отпор непрошеным гостям.

Однако временами приходилось нелегко, в частности в Санкт-Петербурге, где золотая молодежь оказалась особенно нахальной и неуемной. Наверно, в те дни цветочники и кондитеры нажились как никогда. Но у нас не принимали подношений – ни цветов, ни конфет, ни любовных записочек, ни банковских билетов. Мы должны были хранить честь нашей фирмы, несовместимую с подобными вольностями. И в конце концов я сумел внушить это моему окружению.


Модель Поля Пуаре, 1910/1911


Во Франкфурте и Берлине с нами не случилось никаких неприятностей, если не считать волны всеобщего любопытства, неудержимо нахлынувшей на нас. А в Варшаве нас поджидали русские таможня и чиновники. Два дня я открывал чемоданы и предъявлял багаж во всех кабинетах, пытаясь доказать, что это не товар, а костюмы для представления. Они делали вид, что не понимают.

От рекомендаций, которыми я заранее запасся, толку не было. Я бегал по вокзалу от начальника к начальнику и умолял, чтобы таможенникам запретили щупать грязными руками новенькие чулки, тончайшие вуалетки, светлые перчатки, а те получали злорадное удовольствие, копаясь во всем этом.


Поль Пуаре с манекенщицами на вокзале в Берлине, 1920-е годы


У меня уже были на исходе силы, как вдруг один незнакомый путешественник сжалился надо мной. «Предоставьте это мне», – сказал он, поняв мое отчаянное положение, затем достал из бумажника два сторублевых билета и показал их таможенникам. И тут произошло чудо! Столы опустели, чемоданы были закрыты, погружены на повозку и отправлены в гостиницу. Мои враги вмиг превратились в друзей, радостно улыбались мне и почтительно снимали фуражки. Таким было мое знакомство с русскими чиновниками.


Платье от Поля Пуаре, 1911


Из Варшавы мы направились в Москву. Был ноябрь, все кругом засыпало снегом, но погода стояла ясная и теплая, и тем не менее, в вагонах было до отвращения натоплено (нам пришлось сесть в поезд, потому что автомобили не могли проехать по заснеженным дорогам: они ждали нас в Бухаресте). Мы заняли два купе. Роскошный поезд был почти пуст, в нашем вагоне, помимо нас, ехали только двое – господин и госпожа Лазаревы. Господин Лазарев обладал зычным голосом, перекрывавшим шум поезда. Через несколько минут после отправления мои дамы, сморенные удушающей жарой, рухнули, как карточные домики. Я открыл одно из окон в двери купе, их там было два, а второе оказалось запломбированным. Я сорвал пломбу, чтобы мой персонал не задохнулся. Господин Лазарев громогласно выразил недовольство, т. к. у него в купе сделался сквозняк. Он поделился своим огорчением с проводником. Проводник пришел и строго отчитал меня. Обратив внимание на сорванную пломбу, он снова запломбировал окно и высказал по-русски все, что он думал о моем поведении. Но когда моим подчиненным стало плохо от невыносимой жары, я взял латунную пепельницу, какие имеются в спальных вагонах всего мира, и разбил второе окно, чтобы впустить в купе хоть немного воздуха. Как известно, ради глотка воздуха рыбы выпрыгивают из воды. А в Москве я вышел из поезда в сопровождении жандармов, которых вызвали по телефону, и журналисты, встречавшие нас на вокзале с фотоаппаратами, запечатлели меня на пленке вместе с этим эскортом. Мысленно проезжая по Москве, не могу не задержаться у Дома моды мадам Ламановой[158], знаменитой портнихи тех прекрасных времен, с которой я дружил и о которой всегда вспоминаю с теплым чувством. Она открыла мне всю фантасмагорию Москвы, этого преддверия Востока. Как сейчас я вижу иконы, Кремль, миниатюрные колокольни Василия Блаженного, извозчиков, гигантских осетров, икру на льду, чудесную коллекцию современной живописи господина Щукина[159] и вечера в «Яре». Хочу выразить мадам Ламановой и ее мужу, оказавшимся под пеплом и лавой политической катастрофы, самую искреннюю симпатию и благодарность от имени парижского общества.


Н. П. Ламанова, 1911


Помню мое изумление, когда меня всего за минуту соединили по телефону с Санкт-Петербургом (так он тогда назывался), куда я приехал на следующий день, чтобы прочитать лекцию и дать представление.

Дефиле состоялось. Я давал их в каждой столице в пользу благотворительных учреждений, которым покровительствовали знатные дамы: в Вене это были эрцгерцогини, в Петрограде – великие княгини. Они обеспечивали нам успех, что, в свою очередь, помогало им финансировать свои начинания. Когда в Петербурге я пришел в театр, то поразился количеству красных крестиков, которыми на схеме зала были обозначены абонированные места. Я похвалил кассира за хорошую работу, но тот ответил, что крестики означают не абонированные места, а оставленные за полицией. Чем больше важных персон находилось в зале, тем больше мест оставляли для полицейских. Из партера вынесли первые ряды и расставили золоченые придворные кресла: только на таких могли сидеть августейшие зады. Но каково же было мое удивление, когда за полчаса до начала явились солдаты с крючками, какими пользуются таможенники, и стали копаться в обивке кресел, дабы удостовериться, что там не спрятаны бомбы или какие-то другие орудия убийства!


Русское платье от Поля Пуаре, 1911


Это происходило в 1912 году.

Такие предосторожности не казались излишними, поскольку кругом было полно революционеров, мы даже боялись за манекенщиц, которые, находясь на сцене, могли стать жертвами покушения. Дабы убедиться, что в складках их нарядов не скрыта какая-нибудь адская машина, начальник полиции весь вечер провел в комнате, где они переодевались. Полетта пожаловалась мне на его бестактное поведение и попыталась объяснить, что его присутствие всех стесняет, но он отказался уйти. По окончании дефиле я попросил Полетту дать ему два рубля на чай, и она осторожно вложила деньги ему в руку, а он преспокойно взял их.


Головной убор в стиле Поля Пуаре, ориентальный маскарад в Сантьяго де Чили, 1913


Пребывание в Санкт-Петербурге оставило у меня самый неприятный осадок: после того, что увидел в тогдашней России, я понял, как следует относиться к ее обещаниям. Вернувшись в Париж, я посоветовал всем родным продать оставшиеся у них русские облигации и высказал все, что я думал о правительстве этой страны, слабом и неспособном сдержать волну народного недовольства. Мать заметила, что бояться тут нечего: если на смену существующему режиму придет другой, первой его заботой будет признать обязательства предшественников. Выходит, зря говорят, будто опыт – наш главный учитель.

Из Петербурга я отправился в Бухарест и остановился в отеле «Бульвар». В тот же вечер экипажи всех местных денди выстроились перед отелем в ожидании наших девушек, чтобы предложить довезти до мощеной дороги. Тогда я решил, что девушки не выйдут из отеля, чем навлек на себя недовольство этих господ. Но у нас были свои автомобили, а наши шоферы обладали многими преимуществами перед бухарестскими возницами, чьи тонкие голоса и жалостные рассказы удивляли моих подопечных.


Модели Поля Пуаре, 1913


Я мог бы сказать, подобно Фигаро, что меня радушно принимали в одном городе, бросили в темницу в другом, но я повсюду подчинял себе события. Не успел я прибыть в Будапешт, как меня, к моему изумлению, арестовали и привели в кабинет начальника полиции. Начальник без конца расспрашивал о цели моего путешествия, а потом объяснил, что я не платил за патент и, стало быть, не могу устраивать дефиле, которое, возможно, нанесет ущерб местной коммерции и ущемит интересы венгерских портных. Одна из местных газет выступила в мою защиту, город разделился на два лагеря, и это противостояние стало для нас превосходной рекламой. Мы с моими будапештскими друзьями до сих пор хохочем, когда вспоминаем эти неурядицы. Один из моих друзей всерьез уверял манекенщиц, будто река, омывающая этот прекрасный город и текущая под его столетними мостами, называется Янош Хуньяди[160] и ее вода обладает слабительным действием, причем столь сильным, что достаточно оставить окна открытыми на ночь, и испарения реки сделают свое дело! А как-то вечером он с компанией приятелей пришел под их окна и сыграл им серенаду на мандолине.

Каким бы увлекательным ни было путешествие, всегда хочется поскорее вернуться домой. Когда мы выступали в Вене и Мюнхене, нам не терпелось вновь оказаться в Париже, перед нашей публикой, более искушенной и сведущей, чем где бы то ни было. Мы прибыли на германо-французскую границу в обеденное время, все проголодались, и пришлось обедать, не выходя из автомобиля. Мы в одно мгновение уничтожили настоящий страсбургский паштет и запили его двумя бутылками поль-роже[161]. Мы были как лошади, почуявшие конюшню, я уже не мог справиться с моими нетерпеливыми и возбужденными спутницами, и это извиняет меня за все, что случилось потом. Пусть те, кому приходилось два месяца путешествовать с одной юной француженкой, представят себе, каково путешествовать с девятью.


Модели Поля Пуаре, 1912


Наши автомобили остановились на обочине дороги, которая в этом месте делала петлю, и ветровые стекла оказались на пути парового трамвая. Подъехавшему трамваю пришлось остановиться в нескольких метрах от наших моторов. Из кабины вышел вагоновожатый, чтобы попросить дать ему дорогу. При этом он так кричал и строил такие рожи, что все провинившиеся расхохотались. Объясниться с нами он не мог, поскольку не знал другого языка, кроме немецкого, мы тоже его не понимали. Наконец, разозлившись, он сделал вид, будто хочет сесть в один из автомобилей и завести его. Тут уже наши пришли в бешенство. Дело грозило принять скверный оборот, и мне пришлось очень мягко попросить шоферов чуть-чуть сдвинуть машины, чтобы освободить путь трамваю, который, впрочем, мог проехать и так. Трамвай двинулся дальше по своему маршруту, мы – тоже, но, когда мы прибыли в Кель, нас встретил внушительный кордон пограничников: их предупредил по телефону вагоновожатый, чья злоба за это время не улеглась.


Тюрбан для вечернего костюма Денизы Пуаре, 1911


Нас привели к начальству, и я попросил вызвать переводчика.

Его пришлось ждать довольно долго. Мои девицы, не перестававшие хохотать, попросили показать им дамскую комнату, а потом стали исчезать одна за другой. Когда переводчик наконец появился, я показал ему и комиссару наши документы и объяснил, что произошло.

Взглянув на газетные вырезки, комиссар понял, с кем имеет дело, а когда прочел, что я был принят в Потсдаме императорской семьей, то в миг преисполнился почтения и любезности.


Вечерний бурнус от Поля Пуаре, 1910


Нас немедленно отпустили, и только тут я понял, что произошло: на столе у комиссара лежало множество печатей, и мои манекенщицы стащили их все до единой. Они с гордостью показали мне свою добычу. Напрасно я взывал к совести, говорил, что несчастный комиссар без печатей, как без рук, не может выдать ни один пропуск, ни одну, даже самую пустяковую, бумажку. В ответ я слышал только смех, и мне пришлось с этим смириться. В конце концов, мы уже переехали Кельский мост, и у меня не было ни малейшего желания возвращаться на ту сторону. Но теперь, когда я рассказал правду, я задаю себе вопрос: если вдруг снова захочу поехать туда, какой прием меня ожидает?

VIII. Мои развлечения

Рано или поздно кто-нибудь напишет историю Кружка Мортиньи – не могу поверить, что столь характерная и колоритная подробность в истории моего поколения будет забыта. Это был кружок друзей, к которому, наряду с более или менее известными художниками, принадлежали и люди высшего света из других стран: месье Л. Алле[162], месье Амель[163], генерал Ознобишин[164], военный атташе посольства царской России, полковник Бентли Мотт, военный атташе американского посольства, а также несколько великих князей – Борис, Кирилл и другие. Как-то вечером мы устроили революционный бал. Художник Эшман[165] фамильярно хлопал по затылку великого князя Кирилла, одетого в костюм аристократа эпохи террора, и говорил: «Как приятно было бы отрезать такую голову, ваше высочество». Одним словом, обстановка была самая непринужденная.

Однажды, плавая с Амелем на его яхте у берегов Бретани, Эшман поймал огромную макрель. Он спросил Амеля:

– Как вы думаете, сколько такая рыбина может стоить в Париже?

– Я не хожу сам на рынок, – ответил Амель, – но мне кажется, что у Прюнье за нее спросили бы три с половиной франка. Тогда Эшман завернул рыбину в газету и поднес ее Амелю с такими словами:

– Месье Амель, наконец-то я имею возможность и удовольствие враз сквитаться с вами за все любезности, которые вы мне оказали…

Раз уж я заговорил об Эшмане, расскажу одну потрясающую историю, которая, быть может, не всем читателям придется по вкусу, но она истинно парижская, а потому я нахожу ее прелестной. Кажется, я забыл упомянуть, что Эшману все прощали за его блистательный ум и неистощимую веселость. В частности, он имел огромный успех и сумел занять достойное место в русском обществе. Ни один праздник не обходился без него. В этом кругу, где так любили веселиться, он всегда был душой компании. Однажды его пригласили в русское посольство на пасхальный ужин. После ужина он стоял у буфета с бокалом бордо (надо знать, что в любом обществе, где бывал Эшман, ему разрешалось пить исключительно бордо: все знали об этой слабости и о его верной любви к Жиронде[166]). Супруга посла, дама с ореолом белоснежных волос, ласково улыбаясь, подошла к нему. Он обнял ее за шею, поцеловал в губы и сказал:

– Девчушка моя!

Возникло некоторое замешательство, генерал Ознобишин подошел к нему и произнес вполголоса:

– Эшман, друг мой, вы совершили непозволительное… Мы вас очень любим, прощаем вам все, но это уж слишком… Должно быть, вы сегодня не в форме, давайте я отвезу вас домой, а завтра мы опять приедем сюда, и вы извинитесь… Эшман, который вовсе не был пьян и отнюдь не собирался извиняться, ответил:

– Друг мой, нельзя извиняться перед женщиной за поцелуй, если ей семьдесят лет, это невежливо… Но раз вы считаете, что я совершил оплошность, надо ее загладить. Я понимаю, этот случай вызовет разговоры. Правда, супруга посла очень богата, а у меня нет ни гроша, но мне все равно: как честный человек, я готов на ней жениться…

Невозможно было удержаться от смеха.

В этом кружке бывал и Форен[167], которого знает весь Париж; одни любят его, другие боятся. Как описать вам Форена? Если бы дьявол решил сделаться монахом-отшельником или принять обличье пономаря, он смахивал бы на Форена. У него была бы такая же улыбка, больше похожая на оскал, такой же рот, без конца бормочущий что-то ехидное. Самый язвительный карикатурист нашей эпохи, прославившийся своими рисунками в «Фигаро», столь же ядовитыми, как и подписи под ними, Форен – это прежде всего незаурядная личность, о которой непременно должен упомянуть тот, кто напишет историю нашего времени.

Я не буду оглядываться на давно минувшие дни, когда он руководил известным антидрейфусским журналом и играл заметную политическую роль в этом деле. Я познакомился с ним значительно позднее, в Кружке Мортиньи, где он заигрывал с молодежью. Он славился своим злым языком и острыми когтями. Я несколько раз встречался с ним летом, когда мужчине в Париже одиноко и нечем заняться. Мы вместе обедали, и он рассказывал мне множество забавных и пикантных историй.

Как-то раз, обедая у Ларю, он познакомил меня с Манци, торговцем картинами. Если помните, сразу после «дела Дрейфуса» еврейские торговцы картинами выбросили на рынок все работы Форена и стали предлагать их за сущие гроши, чтобы обесценить подпись мастера, разорить его и уронить репутацию. Однако они не приняли в расчет своего хитроумного соплеменника по имени Манци. Он скупил все оригиналы по пять франков за штуку и составил себе самую богатую коллекцию Форена, какую только можно было тогда собрать. А когда страсти улеглись, устроил выставку, она произвела сенсацию и принесла ему огромную прибыль. В тот день Форен представил его мне. «Это Манци, – сказал он, – единственный еврей, которому удалось надуть Бернемов».

У него была необычная манера произносить слова: он растягивал их, упирая на самое важное, чтобы произвести желаемый эффект, словно подносил жемчужины в шкатулке.

Однажды, когда мы говорили о современном искусстве, я сказал, что графиня Грефюль, по рождению бельгийка, устроила театр в одном из своих замков. Форен искоса взглянул на меня, и я понял, что сейчас последует укус: «Театр мадам Грефюль? – произнес он. – Ей бы следовало устроить его не в замке, а в монетном дворе!»

Как-то раз к нашему столу подошел граф Рекопе, чтобы поздороваться с ним. Не все знают графа Рекопе; это был маленький человечек в белоснежными бакенбардами, как у адмирала, и злыми глазами, который страшно гордился своим очень сомнительным титулом. Я много раз слышал, что этот графский титул он получил от римского папы, а папские титулы, по мнению знатоков, ненастоящие. Так вот, граф Рекопе подошел к Форену и сказал:

– Это меня вы изобразили на последнем рисунке в «Фигаро»? Если да, то у вас вышла очень злая карикатура!

– Что вы, – возразил Форен, – если бы это была карикатура, было бы гораздо страшнее!

– Знаю, вы меня терпеть не можете, мечтаете, чтобы я умер. Вы с радостью придете на мои похороны.

Глядя ему в глаза, Форен ответил:

– И принесу венок, но только из настоящих цветов.

В другой раз мы обедали у Прюнье. Незадолго до этого умер Эдвардс. И Форен стал рассказывать всякие истории об этом издателе, который был весьма странным человеком (и много лет не ладил со своим отцом).

– Когда отца хоронили и он шел за катафалком, один мой знакомый сказал: «Сегодня они впервые появляются на людях вдвоем!»

Он еще много чего рассказал мне об Эдвардсе и его отце, который, по словам Форена, был дантистом у турецких пашей. Пациенты Эдвардса-старшего не желали терпеть боль, и доктор придумал, как облегчить их страдания. Он использовал недавно открытое средство – кокаин и в результате сказочно разбогател. Турецкие женщины боялись боли не меньше, чем мужчины, и Эдвардс пользовал также обитательниц гаремов и, исключительно с лечебной целью, начал поставлять им самое настоящее шампанское, которое они обожали. Но в Турцию нельзя было ввозить вино: это запрещал Коран. И у Эдвардса возникли большие трудности, однако он нашел выход – стал ввозить свое шампанское (подслащенное дешевое пойло) не в бутылках, а в клизмах определенной модели, которая была очень распространена в Турции. Вот каков был, если верить Форену, источник богатства Эдвардса. Он так забавно все это рассказывал, что наши соседи по столу отложили газеты и тоже стали слушать.

А Форен был очень неравнодушен к вниманию публики и старался, как мог.


Говоря о Кружке Мортиньи и о Форене, я не вправе оставить без внимания трогательную фигуру Абеля Трюше, человека, в котором было столько же доброты, сколько в Форене – жестокости. В начале пути Трюше пришлось нелегко, и с тех пор у него сохранилось какое-то необычайно обаятельное добродушие. Это был человек с нежной, отзывчивой душой, он иногда показывал зубы, желая показаться злым, но на самом деле так скрывал нахлынувшие на него чувства. Трюше всегда всем помогал, замучил своих влиятельных знакомых, прося оказать поддержку одному, выделить средства другому, а когда салоны раздавали художникам медали и прочие награды, вел себя как хитрый и опытный посредник. Расскажу две истории, которые лучше любого портрета позволят вам составить представление об Абеле Трюше.


Рисунок Поля Пуаре, 1912


Однажды утром художник, как всегда, с бородкой клинышком и в шляпе, пришел на плотину через реку Оде в Кемпере и поставил мольберт. Когда он начал работу, крутившиеся вокруг мальчишки расхрабрились и подошли так близко, что стали ему мешать. Один из сорванцов, белокурый и розовый, был такой хорошенький, что две проходившие мимо старушки назвали его «маленький Иисус» и дали ему два су. Трюше видел эту сцену, подозвал другого мальчугана, самого чумазого и сопливого из всей компании, и со словами «Пойди высморкайся» дал ему четыре су. При этом на глазах у него выступили слезы, и он сказал жене: «Этот такой страшненький, ему ничего не дадут!»

Жена тоже занималась живописью и обычно работала рядом с ним. Однажды он был в Венеции и писал церковь Санта-Мария делла Салюте. Все шло хорошо, Трюше без труда добивался желаемого эффекта, вдохновенно выжимал краски из тюбика на палитру и вдруг, обернувшись к Жюлиа, в порыве энтузиазма произнес: «Честное слово, чтобы заниматься этим ремеслом, можно и заплатить!»

Помимо этих троих, в Кружке Мортиньи было много людей, о которых стоило бы рассказать, однако я не хочу отбивать хлеб у моего друга Бена: он просто обязан запечатлеть на бумаге увлекательную историю этого кружка.

Увидев, что фортуна улыбается мне и деньги текут рекой, я стал больше тратить на занятия спортом и удовольствия.

Я любил лодки, еще работая у Дусе, познакомился с братьями Монно, которые привили мне любовь к парусному спорту. Вслед за ними я вступил в лодочный клуб в Шату и стал, наряду с ними, одним из самых уважаемых членов этого клуба. Там составилось приятное общество молодых яхтсменов, увлечение спортом не мешало им интересоваться изящными искусствами. Меня привлекли добродушие и дух товарищества, царившие в клубе. Всякий раз, когда удавалось выкроить время для отдыха, я спешил в Шату. Там еще сохранились следы великих предшественников, воспоминания о Мопассане, Ренуаре, Спелее, Моне, Писарро, Кайботте и Каран д’Аше – все они посещали «Лягушатник» и гараж Фурнез. Монно знал про них немало пикантных историй, и мы развлекались, заставляя разговориться тех, кто их помнил, в частности одного пройдоху-столяра по имени Ланглуа, весельчака из весельчаков.

Я несколько раз плавал вниз по Сене на парусной лодке. Мы короткими переходами спускались от Шату до Гавра, останавливаясь в самых живописных и зеленых уголках, чтобы пообедать или переночевать в постели, потому что спали мы прямо в лодке.

Вот как я написал об одном из этих круизов в бортовом журнале.


БОРТОВОЙ ЖУРНАЛ

ШВАРТБОТА МОНОТИПА

Воскресенье, Троицын день, мы в Манте.

Сегодня ветрено.

Река взбухает. По воде пробегает рябь.

На мосту собирается толпа

И удивляется, видя на поблескивающей воде

Крохотную флотилию,

Которая колышется у пристани.

9 ч. – готовимся к отплытию.

Загружаем провиант и все прочее.

А потом: «Эй! Поднимаем паруса!»

И мы поднимаем паруса.

Слышится пронзительное скрипение фалов[168],

Скользящих по блокам.

Все торопливо перекликаются:

– Нет, пожалуй, ветер слишком сильный!

Может, было бы осмотрительнее

Пойти под одним только рифом[169]?

Как ты думаешь?

– Риф?

Ты смеешься?

Я пойду под всеми парусами!

– Ну и ладно. Сверни мой парус.

– Он ставит риф! Вот придурок!

Придурок с рифом.

– А вы пойдете под рифом?

– Я? Мне плевать.

У меня гик[170] свернут.

– Спрячьте хлеб, а то промокнет!

– Я готов! Отдай концы!

…………………………………………………..

Мы видим, что «Кольдкрем» причалил к берегу.

Что с ним случилось?

– Почти ничего. Порывом ветра

Ему повредило такелаж.

К счастью,

Тото на месте, и его команда

Сразу же исправляет

Поломку, и мы продолжаем путь.

Чтобы вовремя добраться

До шлюза,

Мы нанимаем буксир.

Мы весело Распаковываем провизию.

Десуш

Устраивает у себя на борту прием.

Холодные цыплята, яйца вкрутую.

Варенье,

Свиные окорока,

Которые Монно

Запивает очень старым бордо.

…………………………………………………..

Небо – как в мелодраме.

Ветер поднимает огромные волны,

Им нет конца

Ла Рош-Гюйон. – Проплываем мимо.

4 часа. – Пор-Вилле. Наше прибытие великолепно.

Кругом вздымаются тучи водяной пыли, фонтаны брызг

Прямо в глаза,

Мы снова и снова подпрыгиваем на гребне волны,

Потом опять встаем у причала позади «Красотки»

В шесть часов,

Когда проходим под Вернонским мостом,

Нам бросают цветы,

Справа показывается маленькая мельница,

Затем – старый замок с башенкой.

– Ах! – кричит Готье. – Если бы у меня были с собой акварельные краски!

…………………………………………………..

Умирающее солнце опускается все ниже И погружается в воду,

И темнота

Становится все гуще,

Гасит И стирает

Золотую бахрому горизонта и розовые очертания Предметов,

А в это время уже засияла луна,

Луна в трагической маске,

Луна, бледная и серебристая,

Словно статуя Республики.

В длинной, длинной борозде, которая тянется за нашими лодками,

Купается белоснежная луна,

Плывет на спине,

И на подрагивающем муаре

Возникает приманчивым миражом Россыпь жемчужин…

Как красив сегодня вечером Шато-Гайяр!

Глядя на осыпавшиеся зубцы крепостной стены,

Пото кричит: – А ведь мы разорили

Алтарь!

…………………………………………………..

Мы чуем бриз. Мы жадно вдыхаем воздух.

Вокруг – сплошной, густой туман.

Но вот является Феб, он рассеивает мглу

И пронзает ее лучами.

7 часов. – Отплытие. Увы!

Гландас.

Мы не дождались Утреннего бриза,

А течение уносит нас вниз по реке. Пейзаж чудесный.

Сколько травы! Сколько травы!

– О! Маленький домик,

Укрывшийся среди пышной зелени!

– Шш! Вы слышите

Кукушку?

…………………………………………………..

В полдень нас снова подцепляет буксир.

Годерман извлекает

Из своей деревянной коробки много вкусных вещей,

Мы все это съедаем, потом отдыхаем

До шлюза в Поз.

И «Кольдкрем», спрыснутый шампанским,

Теперь – последний кокпит[171], где можно побеседовать.

2 ч. 30.– Отчаливаем.

Свежий боковой ветер Позволяет нам красиво отплыть:

Четырнадцать лодок одновременно несутся по воде,

Будто летит стая неразлучных морских птиц.


В эпоху, к которой относится мой рассказ, я решил побаловать себя и завел палубный пассажбот[172]. Я заказал его в Мезон-Лаф-фите, потому что так посоветовал Луи Сю, превосходный архитектор и мой большой друг. Он отправился вместе со мной в первое плавание, отнюдь не такое простое, как можно подумать: оно началось в Мезон-Лаффите, а должно было закончиться в Бретани, в маленьком порту близ Лориана. Я должен дать кое-какие пояснения. Сначала мы поднялись по Сене до Сен-Мамма, где нас взяла на буксир плоскодонка, специально вызванная из Аркашона. Оба наших суденышка имели осадку не более чем в тридцать сантиметров, так что мы могли причалить где угодно. От Сен-Мамма мы шли по каналу до Орлеана и вскоре оказались на Луаре, которая в том году была судоходной. Там я взял лоцмана, потому что нельзя плавать по этой реке, не имея опыта, и мы короткими переходами двинулись дальше, делая остановки всюду, где нам хотелось. Никогда еще путешествие не казалось мне таким умиротворяющим. Я стоял на палубе и играл на аккордеоне, любуясь длинными рядами тополей, росших по берегам несколько однообразных, но таких уютных и приветливых каналов. В окрестностях Шинона, Бургея и Вувре наши трюмы наполнялись вином. Затем мимо нас потянулись солнечные склоны Сомюра, Анжу и Удона, царство мюскаде[173], но к тому времени, когда мы бросили якорь в Нанте, запасов в трюмах сильно поубавилось.

Во Франции такое изобилие вкусной еды, что в каждом уголке можно разжиться местными лакомствами: в Мане – пулярками[174], в Туре – паштетом, в Вувре – сосисками и так далее. Далее мы пошли по каналу Нант-Брест, затем по Блаве добрались до Пор-Лун. Там я выждал какое-то время и однажды утром, еще до рассвета, поднял якорь и вышел в море. Был, что называется, «мертвый штиль», и вода поблескивала в лунном свете. Я заходил во все бухточки бретонского побережья, какие открывались по правому борту.

Я увидел живописное устье реки Кемперле, затем Пульдю, затем порт Дуэллан и остановился в красивейшем уголке Бретани, где не ступала нога путешественника, куда не заезжал ни один автомобиль. Там я чудесно отдохнул. У меня была парусная лодка, и я рыбачил, а моя кухарка, приехавшая из Парижа, отлично справлялась со всем, что мне удавалось наловить. Мы жили как в сказке. Сегонзак, Буссенго, Сю, Жакоб – все мои друзья гостили у меня на этой лодке под названием «Бродяга». Вечерами, после ужина, мы подолгу беседовали об искусстве и литературе, за стаканчиком кальвадоса[175] лучших марок и утверждались в наших представлениях о красоте. Я удивлялся, видя, что художники вовсе не спешат браться за кисть, и мне казалось странным, что они не торопятся дать волю своему таланту. Будь у меня такое дарование и мастерство, я расписал бы пейзажами все стены и двери. Сколько энергии я ощущал в себе тогда, какое неистовое желание работать, созидать! Никто не мог со мной сравниться в этом отношении.

Ночью я видел, как рыбацкие баркасы под большими коричневыми парусами в тишине проплывают вдоль моего борта, направляясь в море. Иногда я уходил вместе с рыбаками. Однажды утром, когда дул попутный ветер, я поднял парус на моей лодке и взял курс на остров Груа. По пути меня со всех сторон окружили морские птицы, и я как будто оказался внутри вольера. Матрос сказал, что прямо под нами – косяк рыбы. И в самом деле, забросив удочки, я за полчаса вытащил сотню макрелей. Когда мы достигли Груа, налетел шквал, и я понял: будет буря, и сегодня нам не вернуться назад. Я спросил матроса, есть ли у него деньги. У матроса денег не было, у меня – тоже, потому что в тот день я слишком спешил выйти в море. Однако нам предстояло заночевать на острове. Я положил всю наловленную рыбу в корзину и стал обходить дома, предлагая купить ее. На следующий день я захотел вернуться на борт, но буря еще свирепствовала, и по пути в Пульдю я потерял мачту. Эти часы, проведенные наедине с природой, отданные здоровым удовольствиям, мне дороже, чем какие-либо другие впечатления молодости. Вот почему мне хотелось рассказать о них. Надеюсь, вы простите меня за это.

С наступлением осени я ставил лодку на прикол в Бретани, но иногда возвращался и среди зимы, приезжал с друзьями на два-три дня поохотиться на морских птиц. Вернувшись, я отдавал добытую дичь и наловленную рыбу в столовую для своих сотрудников, с которыми поддерживал самые дружеские отношения. Я очень любил свой персонал и постоянно думал, как улучшить его положение. Когда я был в Америке, то с большим вниманием изучал все, что промышленники в крупных городах старались сделать для своих рядовых служащих. Для них устраивались ванные комнаты, залы отдыха, библиотеки, танцевальные залы, фонографы, кресла-качалки на крышах, чтобы можно было отдыхать в жару. Увидев все эти новшества и удобства, я стал размышлять над тем, как бы создать нечто похожее для персонала большого модного дома.

Но вскоре я заметил, что работающие парижанки не очень-то ценят такую заботу со стороны хозяина. Для них нет ничего дороже свободы, и самый верный способ угодить им – это отпустить их пораньше. Подкрасить щеки коричневатыми румянами, обмотать шею шарфом, надеть шляпку-клош[176] и взять под мышку зонтик – значит почувствовать себя свободной, и всем им не терпится исполнить этот ритуал.

Возвращаясь к моим путешествиям, хочу рассказать об одном круизе тысяча девятьсот десятого года (чем больше я углубляюсь в воспоминания, тем сильнее удивляюсь, сколько я успел сделать за такое короткое время). Я арендовал в марсельском порту большую яхту. Она называлась «Анриетта» и принадлежала месье де Невиллю, банкиру. Это было паровое судно водоизмещением 400 тонн, длиной 70 метров, с экипажем в 15 человек. Я решил совершить круиз по Средиземному морю и взять с собой друзей-художников из Кружка Мортиньи – Беркена, Журдана, Льевра, Буссенго и Сегонзака. А еще – моего приятеля Брауна, который обожал яхты.

В порту судно выглядело огромным, а в море оказалось достаточно легким. На нем была ужасная бортовая качка, и оно зарывалось носом в волны. Мне приходилось по ночам следить за ходом, в то время как друзья, вверившие мне свои жизни, спокойно спали. Вдобавок у меня были сплошные мучения с командой. Я не распорядился заранее, чтобы все были одеты одинаково, т. к. думал, они позаботятся об этом сами. Но, к моему изумлению, они поднялись на борт в ботинках на пуговицах и коротких коричневых пальто. А я чтил традиции яхтинга и хотел, чтобы на судне все было безукоризненно. На мой взгляд, нет ничего прекраснее, чем дисциплина и порядок, принятые у моряков. Поэтому я обеспечил всех формой и потребовал, чтобы они носили ее постоянно. Но капитан подал сигнал к неповиновению и однажды вышел на палубу, закутавшись в шерстяную шаль и натянув на голову шапку, которую ему перед отплытием связала его Пенелопа.


Поль Пуаре, вторая половина 1920-х годов


Первую остановку мы сделали в Аяччо. Там наш кок напился в стельку и стал разгуливать по палубе, размахивая большим ножом и угрожая убить всякого, кто к нему подойдет. Я завел с ним дружескую беседу, подобрался поближе и вместе с ним спустился по сходням на берег, после чего приказал убрать сходни. Так наш буян оказался на суше. Я известил о случившемся консула и нанял другого кока. В каждом порту у меня возникали те же проблемы то с кочегарами, то с марсовыми[177], и, пока мои друзья осматривали город, я сидел у портового начальства, вел переговоры и улаживал различные формальности. Вернувшись домой, я поклялся, что если еще когда-нибудь отправлюсь в круиз, то лишь в качестве гостя. Тем не менее мы провели восхитительных десять недель на Средиземноморье, посетили Неаполь, Амальфи, Пестум, Сицилию, Сус, Керуан, Тунис, Бужи, Константину, Алжир, Оран, Альмерию, Аликанте, Валенсию, Таррагону, Барселону, Сет, и нам очень жаль было расставаться с белыми брюками и фуражками яхтсменов.

Я не мог обойтись без общества моих друзей, их неистощимое веселье и гордая независимость действовали на меня благотворно, но я был разочарован, когда заметил их равнодушие к работе. Как же так можно – за два с половиной месяца ни разу не поддаться искушению, не схватиться за кисть, чтобы написать этюд с одного из тех чудесных видов, которые попадались нам по пути и прямо просились на полотно! За все время круиза ни один из моих товарищей не ощутил потребности работать. Это потрясло меня, и однажды я сам схватил палитру и за два часа написал портрет моего друга Брауна на фоне лазурной глади близ Сорренто. Пока я работал, он играл на аккордеоне…

То, что я увидел в арабских странах, вызвало у меня сильнейшее желание посетить их снова. Я чувствовал, что по душевному складу я – восточный человек, и меня неудержимо тянуло в эти солнечные края. Я вернулся туда сразу после воины.

IX. Высокая мода

Эта глава содержит необходимые сведения о Высокой моде.

Штат Дома моды состоит из нескольких категорий сотрудников. Во-первых, это технический персонал, то есть примерщицы и закройщицы с работающими на них мастерицами. Закройщицы выполняют модели, созданные модельером. Претворяя в жизнь творческий замысел модельера, они должны проникнуться этим замыслом и придать ему безупречную форму. Любая модная новинка должна быть идеально подогнана по фигуре, и в ней не может быть технических изъянов.

В крупном модном доме закройщица получает в среднем 60 000 франков в месяц, и, на мой взгляд, ей следует обладать особой восприимчивостью и определенной культурой чувств. Если средства не позволяют ей жить в достатке, она не сможет понять изыски модельера, художника, для которого роскошь – привычная сфера деятельности.


Гриф Дома: Поль Пуаре. Улица Паскье. Париж (1909)


У меня бывали хорошие закройщицы, прекрасно знавшие свое дело и работавшие с большим усердием, но неспособные проникнуться замыслом модельера и следовать за его фантазией. Например, одной из них, Антуанетте, я посоветовал завести любовника, ибо этой добродетельной старой деве было недоступно чувственное очарование, которое должно исходить от любого платья. Людям, далеким от нашей профессии, может показаться странным, что коммерсант оценивает работу своей служащей, руководствуясь подобным соображением.

Но для меня это незыблемый принцип: если сотрудницам недостает эмоционального опыта, в нашем деле невозможно играть серьезную роль. Если Париж стал городом, где столь пышно расцветают фантазии моды, то, быть может, именно потому, что в Париже люди свободнее, чем где-либо, предаются чувственным наслаждениям.


Свадебное платье от Поля Пуаре, ок. 1906 года


У настоящей закройщицы должно быть чутье, позволяющее угадать смысл каждого туалета, уловить его детали. Два одинаково утонченных человека, достигших одного и того же уровня развития как в эмоциональном, так и в интеллектуальном плане, понимают, что яркое цветовое пятно на платье (или на картине) может находиться только в одном-единственном месте. Оно не удовлетворяет их, если оказывается там или сям, его надо поместить именно здесь, и нигде больше. Это своего рода инстинкт, властная потребность, которая жаждет удовлетворения и успокаивается, только когда деталь прикалывают именно на том месте, где она должна находиться. Все, кто посвятил себя искусству или, скорее, науке кубизма или изучению композиции, знают, что существует некая потаенная геометрия, открывающая путь к красоте. То, что верно в отношении линий и форм, столь же верно и в отношении красок и создаваемого с их помощью эффекта. У женщин, как правило, есть врожденный, но поддающийся развитию инстинкт, который позволяет им определить, на своем ли месте та или иная деталь, достаточно ли она выделяется, удачный ли у нее цвет. Если закройщица лишена этого дара, она никуда не годится.


Дениза Пуаре в платье «Сорбет», 1913


С другой стороны, ей необходимо глубокое знание дела, чтобы клиентка с самого начала слушалась и доверяла ей. Вдобавок она должна обладать очень мягким характером и ангельским терпением. Я не в состоянии описать, какие сцены разыгрываются в примерочных некоторых известных мне модных домов, когда клиентки, долго простояв на ногах, от усталости начинают нервничать, плакать и в порыве гнева могут даже разорвать платье. Мне самому нередко случалось унимать такие приступы. У меня были для этого два приема. Вот первый. Я приходил в салон, полный несокрушимого спокойствия (оно всегда помогало мне), и говорил разъяренной клиентке: «Успокойтесь, мадам, наверно, вы зря заказали это платье, раз оно вас не устраивает. Я не хочу, чтобы вы заболели из-за такого пустяка. Давайте забудем об этом платье. Я сделаю из него красивую наволочку на подушку, а вам мы придумаем другой туалет, какой вы захотите. Не смотрите на это платье, если вам больно его видеть. Сейчас вам помогут его снять». Иногда после этого клиентка успокаивалась, у нее вновь пробуждался интерес к отвергнутому платью, и она уже не хотела с ним расставаться. А порой, сообразуясь с обстоятельствами, я проявлял непреклонность: «Мадам, вы пришли к Пуаре, зная, что модный дом Пуаре – лучший в мире. Так вот, Пуаре – это я, и я говорю вам: с этим платьем все в порядке. Оно красивое и очень вам идет. Если оно вам не нравится, что ж, снимайте, но в этом случае я больше никогда не приму у вас заказ. Нам не суждено понять друг друга». Такой аргумент тоже производил впечатление и приводил к желаемому результату.


Дневное платье от Поля Пуаре, 1911


Следующая категория – продавщицы. Их задача – продать, поэтому они редко обладают познаниями в нашем деле. Очень немногие продавщицы определяют вкусы клиенток или могут повлиять на их выбор. Как правило, клиентки – это женщины, которые достаточно долго изучали свои средства обольщения и сами знают, что им идет.


Шальвары Дома моды «Бишофф-Давид» в стиле Поля Пуаре, 1910-е годы


Парижанка никогда не закажет модель, не потребовав серьезных изменений и не приспособив ее к себе. Американка, выбрав модель, покупает ее такой, как есть, а парижанка хочет, чтобы платье было не зеленым, а синим, или не синим, а гранатовым, добавляет к нему меховой воротник, меняет покрой рукава и убирает нижнюю пуговицу. Месье Пату[178] первый высказал идею, что будущее Высокой моды – продажа готового платья. Говоря так, он прежде всего защищал собственные интересы, ибо это утверждение ошибочно и предполагает некоторое невежество в сфере высокого шитья. Ведь задача Высокой моды состоит именно в том, чтобы подчеркнуть индивидуальность каждой женщины. Любая модель может лишь предлагать что-либо, но ни в коем случае не навязывать. По существу, моделей на свете должно быть столько же, сколько женщин, и роль идеальной продавщицы, чтобы на тему каждой модели сочинить бесконечное множество вариаций, которые подходили бы всем клиенткам.


Жан Пату. Рисунок П. Эрика из альбома «Тридцать кутюрье парижской моды» для журнала Vogue


Вечернее манто от Поля Пуаре, модель «Перс». Рисунок ткани Рауля Дюфи, 1911


Но лишь очень немногие продавщицы думают об этом, когда выполняют свою работу. Возбужденная атмосферой конкуренции, возможностью заработать и желанием продать дорогую вещь, каждая из них стремится заключить побольше сделок, и результат нередко оказывается плачевным.


Третья категория служащих занимается снабжением, то есть покупает и принимает ткани, заказывает вышивки, галантерею, пуговицы, рассчитывает и отмеряет расход материалов и выдает мастерским все необходимое для выполнения заказа. Хороший специалист по снабжению должен знать, что из интересующих его материалов имеется в Париже, должен разбираться в товаре каждого поставщика, знать его возможности и средства, без промедления доставать все, о чем его попросят.

У него должен быть острый глаз, чтобы подбирать ткани по оттенкам, и должно быть самое важное – неподкупная совесть.

Вот три основные структуры модного дома. Все остальное относится к сфере творчества, и тут я хочу поговорить о манекенщицах.

Само это слово очень неудачное. Оно некстати отсылает нас к деревянной кукле без головы и сердца, на которую платья нацепляют, как на вешалку. Живая манекенщица впервые появилась у великого Ворта, основателя известной династии и создателя индустрии Высокой моды. Деревянный манекен не отвечал его запросам. Манекенщица – это женщина, которая должна быть больше чем женщиной: надев платье, она должна отреагировать на него, пойти навстречу образу, зарождающемуся при взаимодействии модели с ее фигурой. Своими жестами, позами, всеми выразительными средствами своего тела она должна помочь трудному рождению новинки.


Декоративный рисунок ткани Поля Пуаре, 1910-е годы


У меня было много манекенщиц, но лишь немногие были достойны своего высокого служения. Быть может, они даже не представляли, какую роль могли сыграть в реализации моего замысла. Помню одну из них по имени Андре. Она была глупа, как индюк, но красива, как павлин. Если утром я говорил: «Андре, ты самая красивая из моих девушек!» – она широко улыбалась, чтобы показать ослепительно белые зубы. Она была словно актиния в море, которая трепещет и раскрывается, почувствовав благодатное теплое течение. Весь день Андре сияла, расцветала от радостного возбуждения, как павлин, распускающий перья, и затем появлялась на моих дефиле, словно Мессалина[179], словно индийская царица, горделивая, величавая, надменная. Ее царственная походка повергала в растерянность настоящих принцесс. Не один герцог грыз набалдашник своей трости, унимая возбуждение, и наставлял монокль, чтобы получше разглядеть ее.


Гриф Дома Поля Пуаре, 1910


Увы! Как они заблуждались! Скольких поклонников она могла бы разочаровать! А может быть, только я один знал, какая омерзительная нагота крылась под этим оперением райской птицы. У нее был насквозь больной организм, дряблые, бесформенные груди, которые ей приходилось сворачивать трубочкой, как блинчики, чтобы заполнять великолепные корсажи!

До того как стать манекенщицей, Ивонна работала служанкой в одной из дорогих кондитерских Биаррица. Изяществом и утонченностью она могла бы поспорить с любой знатной дамой, у нее были точеные черты лица, рассеянный взгляд, застывшая улыбка. За тонкий стан и свежий румянец ее сравнивали с орхидеей. Это действительно был редкий, экзотический цветок. Она прохаживалась перед клиентками с хорошо рассчитанной грацией, играя веером или зонтиком от солнца, а я любовался ее походкой розового фламинго и думал: надо же, сколько раз хирурги резали, потрошили и зашивали ее, у нее не тело, а один сплошной шрам, и это не помешало ей стать привлекательной и преуспеть в жизни.


Модели Поля Пуаре, 1913


Иветта была одной из моих звезд. У этой юной парижанки из Батиньоля голос звучал резко и пискляво, как игрушечная труба. К счастью, во время работы ей не приходилось разговаривать. Она была живая и веселая, ее большой рот всегда улыбался, а умные глаза словно освещали все, что она надевала.

Девушка обладала хорошим вкусом, понимала или, быть может, угадывала все, что я хотел выразить тем или иным платьем, шла навстречу моим замыслам и с готовностью принимала новые веяния, проявляя при этом гибкость и сообразительность.

Меня не удивило, что однажды она отклонила презент от некоего обожателя.


Костюм для путешествий от Поля Пуаре, 1913. Фото Жана Осси


Полетта долгое время была моей любимицей, потому что идеально соответствовала типу платьев, которые я делал тогда.

Быть может, причина в том, что именно она вдохновляла меня на их создание. Это была нежная блондинка со светло-голубыми глазами, которые казались фарфоровыми или хрустальными. Пухленькая, чудесно сложенная, с округлыми руками и аппетитными плечами – словом, прелестная юная француженка!

Однажды я сделал для нее платье «Бастилия» из муслина в красно-белую полоску и с трехцветной кокардой. При ее появлении рухнули бы ворота любой тюрьмы! Еще она носила у меня шотландское платье с черной бархатной жакеткой и беретом, которому позавидовали бы вояки из 42-го Шотландского полка! Полетта умела вдохнуть жизнь во все, что бы я ни надел на нее: это можно было назвать полноправным сотрудничеством. Как я уже сказал в начале этой главы, манекенщица должна проникнуться духом надеваемого платья, вжиться в него, сыграть заданную им роль. За ангельской внешностью Полетты, за ее небесно-голубыми глазами крылось лукавство, а может быть, и порок, мне так и не довелось об этом узнать.

Я уже говорил, что из моего кабинета можно было наблюдать за работой всех подразделений фирмы. Благодаря этой особенности кабинета я однажды увидел, как Полетта, встав перед собравшимися в кружок подругами, словно учительница перед классом, делилась некоторыми секретами искусства любви. Я упомянул бы еще белокурую крошку Андре, миниатюрную копию мадам де Помпадур.

А также серьезную, сосредоточенную, похожую на монахиню Симону, которая искоса поглядывала в зеркало, наблюдая, как ложится ткань, чтобы эффектнее подчеркивать изгибы ее тела и точнее следовать им. Но таких манекенщиц, по-настоящему увлеченных своей работой, было неизмеримо меньше, нежели тех, кто, не разделяя со мной мук творчества, равнодушно предоставлял свои тела для демонстрации платьев. Последние по сути мало отличались от деревянных манекенов.


Я ничего не сказал о бухгалтерах, потому что на всех предприятиях они одинаковые. Это скучные, ограниченные, косные люди, они настырно требуют немедленной оплаты по счетам, не понимая, что к клиентам определенного ранга следует проявлять почтение. Они пускаются в глубокомысленные рассуждения обо всем на свете, неспособные двигать фирму вперед, зато с легкостью могут повергнуть ее в летаргию и довести до паралича, повредив жизненно важные органы. Я знал только одного администратора, достойного этого имени, – мой верный Руссо, которому я приношу глубочайшую благодарность. Поступая ко мне на службу, он не был уверен, что окажется полезным, и потому согласился на скудное жалованье в 500 франков. Скромный и неутомимый труженик, он освоил новую для себя профессию, изучил все винтики этого механизма и стал контролировать его работу. Очень скоро он понял, что именно следует исправить или усовершенствовать, и достиг блестящих результатов. Он присматривал за техническим персоналом, ему достаточно было чуть-чуть поднажать на каждого, чтобы работа пошла лучше. Он постоянно изучал продажи, регулировал сбалансированность закупок, и в итоге мы стали получать 42 % чистой прибыли, а время тогда уже было трудное (1911 год). Вдобавок Руссо был преданным другом, любящим и заботливым, мы с ним работали, как два брата. Он никогда не жалел денег на мои фантазии. Если мне приходило в голову устроить роскошный праздник, удовлетворить какую-нибудь безумную прихоть, я приходил к нему и делился своими планами.


Дневное платье от Поля Пуаре, 1911


– Ай-ай-ай, – огорчался он, – опять вы за свое. Это обойдется нам недешево.

А я подмигивал ему и говорил:

– На это понадобится сто тысяч.

– Вы их получите, – с недовольным видом отвечал он, – не не хотелось бы, чтобы это мотовство вошло у вас в привычку.


Духи «Розин»


До войны на сто тысяч можно было кое-что себе позволить. Руссо терпел мои капризы и потакал им, а я всегда охотно шел ему навстречу. Как хорошо было жить, как приятно было работать с таким помощником!


Кофр для духов Поля Пуаре, 1910-е годы


Реклама магазина «Розин», 1920


Лаборатория фирмы «Розин»


Духи «Розин», 1925


Он был в кабинете в то утро, когда ко мне явился месье Коти, маленький лощеный человечек в облегающем светло-сером костюме с маленькой соломенной шляпой на голове.


Флакон духов «Розин», 1910


Прежде я с ним не встречался. Мне на память пришла детская песенка: «Жил-был однажды человечек, весь в сером, с головы до пят…»

Он с самодовольным видом уселся в кресло и заявил:

– Я хочу купить вашу парфюмерную фирму.

– Но она не продается, – возразил я.

– Если все останется как есть, – продолжал он, – пройдет лет пятнадцать, пока ваша фирма приобретет некоторый вес. Если же вы присоединитесь ко мне, то благодаря моему управлению вы всего за два года будете значить не меньше меня.

– Понимаю, но в противном случае через пятнадцать лет она останется в моей собственности.

– Вы ничего не смыслите в делах, месье, – сказал он, затем встал, нахлобучил канотье[180] на свою маленькую головку и в ярости выскочил из кабинета.

Мы с Руссо молча смотрели ему вслед. В этот момент всякий бы догадался, что месье Коти происходит из семьи Бонапартов.

Х. Декоративно-прикладное искусство

Я много раз бывал в Германии, чаще всего по приглашению друзей, братьев Фрейденберг, у которых я несколько раз проводил дефиле, сопровождавшиеся лекциями. Братья Фрейденберг (их было четверо, а может быть, и пятеро, точно не помню) все вместе управляли берлинским Домом моды «Герман Герсон». С их помощью я впервые приехал в Германию, и, к моему удивлению, они оказались истинными «парижанами». Один из них выписывал «Фигаро» и каждый день прочитывал эту газету от начала до конца, во-первых, чтобы не забыть французский язык, а во-вторых, чтобы быть в курсе всего, что происходит у нас. Это он сообщил мне, что в «Комеди Франсез» роль мадемуазель Решамбер передали мадемуазель Икс: он лучше меня знал все театральные сплетни и последние театральные новости. А вообще-то он был очень тонкий и образованный человек. Когда мы обедали у Буркхардта и лакомились знаменитыми жареными цыплятами по-гамбургски, я задавал ему непростые вопросы: о политической позиции Германии, о ее вооруженных силах. Я хотел знать, не опасается ли он нового конфликта между Францией и Германией. В ответ я слышал избитые фразы: при современном уровне развития артиллерии никто не захочет воевать, ведь это обернется настоящим кошмаром. К тому же Германия сейчас настроена миролюбиво, кайзер не хочет войны, и, если пойти на некоторые уступки в Марокко, он, по всей вероятности, надолго успокоится (наш разговор происходил до Агадира[181]) – Вечером того же дня я был приглашен в «Оперу», и мы слушали Карузо. В левой литерной ложе сидели император и императрица, и я с любопытством разглядывал их, но еще бо́льший интерес у меня вызвала ложа напротив, в которой находились все имперские генералы в парадной форме.


Костюм Поля Пуаре для «Опера», 1913


Мне показали фон Клюка[182]: за стеклами маленьких очков в золотой оправе поблескивали хитрые глазки. Я представил себе, как он предлагает одному из наших военачальников какую-нибудь чудовищную шахматную партию. Он был похож на ящерицу, на шее повсюду выступали вздувшиеся жилы, и от этого его ухмылка казалась нервозной и жестокой. Мне еще показали фон дер Гольца[183], Гинденбурга[184], фон Секта[185] и других.

– Но мы считаем, – добавил мой сосед, – что в трудную минуту сможем положиться главным образом на фон Клюка.

Я обратил его внимание, что эти слова противоречат его утренним прогнозам.

– Возможно, у нас будет война, – сказал он в ответ, – но только не с Францией.

Как выяснилось четыре года спустя, он ошибался.

Фрейденберг представил меня принцу Эйтелю[186], одному из трех сыновей императора, который страстно увлекался изобразительным искусством. К моему удивлению, принц был прекрасно осведомлен о новых веяниях во французской литературе и искусстве. Наша живопись также была ему хорошо известна, он знал имена всех знаменитостей и вообще всех людей, о которых тогда говорили. Принц проявил интерес к моим моделям и назвал имена всех выдающихся кутюрье, а также особенности их фирменного стиля. Одним словом, он был в курсе дела, и это восхищало меня.

А разве наши министры изящных искусств когда-нибудь слышали о Максе Рейнхардте[187] и его постановках, о лондонском спектакле «Жанна д’Арк», в котором он изучал движение мятущейся толпы, так заинтересовавшее Жемье[188]десять лет спустя? Разве они знали, какие картины в данный момент можно увидеть в галерее Кассирера[189]? Разве посещали выставки в Кельне и Мюнхене или хотя бы слышали о них?

Я побывал на всех выставках декоративно-прикладного искусства, какие проводились тогда в Вене и Берлине. В те годы я познакомился с основателями новых школ: Гофманом, создателем и руководителем «Винер Веркштетте», Карлом Вицманом[190], Мутезиусом[191], Виммером, Бруно Паулем[192] и Климтом[193]. Пользуясь случаем, хочу выразить благодарность мадам Цукеркандле, которая ввела меня в круг передовых художников.

В Берлине я познакомился с целой группой молодых архитекторов, они искали новые источники вдохновения и порой находили их. Скорее всего, молодые таланты черпали свои идеи из прошлого, из наследия античности. Но кто бы вздумал упрекать их за это? Я целыми днями осматривал современные интерьеры, спроектированные и оборудованные в таком новаторском духе, что я поражался, у нас я никогда не видел ничего подобного. Виллы в окрестностях Берлина приводили меня в восхищение: они были выстроены в сосновых лесах, на берегах озер и окружены садами, где вас встречали всевозможные сюрпризы и неожиданности. Я мечтал создать во Франции такое идейное направление, которое могло бы распространить новую моду на оформление интерьера и меблировку.

Не могу сказать, чтобы я слепо восхищался всем, что мне показывали. Я решительно не принимал отголоски романтизма, которые всегда утяжеляли и опошляли творения немецких художников. В частности, мне вспоминается зал Дома моды «Герман Герсон», где я выступал с лекциями. При виде этого зала я расхохотался, не побоявшись смертельно обидеть художника, вернее, профессора, задумавшего и создавшего его.

Я забыл фамилию этого человека, но он всегда будет стоять у меня перед глазами – этакий доктор Фауст, суровый, изможденный, иссиня-бледный, тонкогубый, в золотых очках и с париком из белоснежных волос, свисавших на спину, как грива у старого больного льва. В жизни не встречал художника с такой внешностью. И его творческая манера была похожа на него самого. Стены зала, где я собирался выступить перед публикой, сверху донизу были обтянуты ярко-голубыми драпировками, и в этой капелле кое-где еще вздымались ввысь букеты лилий, как на похоронах Офелии. Это было так помпезно, напыщенно и претенциозно, что у меня холодок пробежал по спине.

И я потратил много сил и стараний, чтобы разогреть аудиторию.

Но на одну такую неудачу приходилось множество творческих достижений. Именно в Берлине я увидел самое живое и убедительное сценическое воплощение Шекспира. Постановки Рейнхардта – «Сон в летнюю ночь», «Укрощение строптивой» и «Много шума из ничего», а также «Шейлок», из которого Жемье позаимствовал бо́льшую часть находок, столь превозносимых французской критикой. Они заставили меня забыть о неприятном впечатлении от «Пентесилеи»[194].


Школа Поля Пуаре «Мартин», Париж


Я даже совершил поездку в Брюссель с одной-единственной целью, чтобы осмотреть виллу Стоклета, построенную венским архитектором Гофманом, который не только спроектировал дом и службы, но и создал план сада, эскизы ковров, мебели, люстр, тарелок, столового серебра, платьев хозяйки, тростей и галстуков хозяина. Признаться, я не понимаю, как можно подменять собственный вкус указаниями архитектора, такая слепая покорность всегда вызывала у меня улыбку. И за это я прошу прощения у месье и мадам Стоклет, оказавших мне такой радушный прием.

Вернувшись из этого познавательного путешествия, я основал в Париже школу декоративно-прикладного искусства, которую назвал «Martine», по имени одной из моих сотрудниц. В Берлине и Вене мне часто приходилось видеть, как очередной «герр профессор» мучает своих учеников псевдонаучными бреднями и, стремясь по-новому сформировать их творческие взгляды, словно заковывал их в металлический корсет. В Вене студенты разделяли цветы и букеты на ромбы и составляли из них геометрические фигуры, однообразное повторение которых в итоге превращалось в стиль, по сути мало чем отличающийся от бидермейера[195]. Такая бессмысленная работа и насилие над умами казались мне двойным преступлением. Я решил действовать прямо противоположными методами и придумал вот что.


Десертный столик ателье «Мартин», 1920


На окраине, в рабочей среде я набрал девочек возрастом примерно лет двенадцати, освободив их от школьных занятий. Я отдал им несколько комнат в моем доме и велел рисовать с натуры самостоятельно, без всякого руководства. Разумеется, родители девочек сразу же заявили, что такие занятия – пустая трата времени, и мне пришлось пообещать им заработную плату и различные вознаграждения. За лучшие рисунки я выдавал премии и уже через несколько недель добился потрясающих результатов. Предоставленные самим себе, девочки скоро позабыли мнимые истины, которыми их пичкали школьные учителя, и вновь обрели непосредственность и свежесть восприятия. Как только выпадала возможность, я вывозил их на природу, в Ботанический сад или в городскую оранжерею, чтобы каждая из них нарисовала картину по собственному замыслу, сама выбрав сюжет, – и они приносили мне чудесные вещи.


Туфли работы ателье «Martine», модель «Розы», 1924


Там были поля спелой пшеницы, усеянные ромашками, маками и васильками; там были корзины бегоний, купы гортензий, девственные леса, где резвились могучие тигры, – и все это дышало такой первозданной искренностью, какую я не в состоянии передать словами. Я сохранил их работы, некоторые рисунки так вдохновенны и трогательны, что напоминают самые удачные картины таможенника Руссо[196]. С помощью юных художниц я создал коллекцию тканей и ковров, которые в пору расцвета модного дома «Martine», открытого несколькими месяцами позже, оказали заметное влияние на моду и современный стиль оформления в целом.

Моя роль состояла в том, чтобы стимулировать работу и развивать их вкус, но ни в коем случае не влиять на них и не критиковать: источник вдохновения должен был оставаться чистым и незамутненным. По правде говоря, девочки оказывали на меня куда большее воздействие, чем я на них, а я проявлял мой талант лишь в одном – выбирал из эскизов наиболее подходящие для воспроизводства. В те времена от промышленника требовалось большое мужество, чтобы перенести на ткани, иногда со значительными расходами, такие смелые фантазии, ведь публика могла их не оценить. Я истратил много денег, но не жалею об этом, а вот моим последователям впору пожалеть об их тогдашней бережливости.

Опасаясь, что рисунки девочек попадут в руки не слишком понятливых рабочих, и не желая, чтобы их замыслы при воплощении утратили утонченность, я обучил их узелковой технике ковроткачества. И они сами, без предварительного эскиза, ткали коврики, на которых расцветали чудесные цветы, такие свежие и яркие, что их впору было принять за живые. Месье Фенай, достигший большой известности в этом искусстве и долгое время посвятивший его изучению, давал мне советы и предоставлял оборудование.




Декоративные рисунки Поля Пуаре, 1910-1920-е годы


Какой стала бы школа «Marine», просуществуй она до сегодняшнего дня? Благодаря свободной системе обучения там сформировались очень интересные творческие индивидуальности. Когда мои ученицы рисовали с натуры один и тот же предмет и старались высветить детали, рисунки получались разные. В каждом отражался характер его создательницы. Они работали, веря в себя, не боясь ошибиться. Вот почему их рисунки отличались такой непосредственностью. Если бы взрослому художнику предложили, например, расписать стену, создать на обширной поверхности декоративное панно, он первым делом создал бы эскиз в миниатюре, затем стал бы постепенно увеличивать детали и только в последнюю очередь принялся бы за роспись стены. А мои ученицы работали без предварительной подготовки. Они подходили к стене размером четыре на четыре метра, становились на стремянку и сразу наносили на поверхность всю композицию в нужную величину.


Коврик ателье «Мартин» для апартаментов С. К. ван Донген


Мотивы панно рождались на глазах, сразу обретая всю свою выразительность и яркость. Такого результата мы достигли потому, что у девочек не было преподавателя, который заставлял бы их вдаваться в теорию. Они в полной мере ощущали свободу и радость творчества. И разве не достойно сожаления, что толстосумы-банкиры своей скупостью загубили такое замечательное начинание, что этим многообещающим юным художницам пришлось стать продавщицами в модных магазинах или заниматься прокалыванием дырочек в ботинках? Многие художники всерьез заинтересовались моей школой и регулярно наведывались туда. У меня побывали Рене Пио[197], старик Серюзье[198], хранитель ковровой мануфактуры в Бове Жан Ажальбер[199] и немало других. Но больше всех школу «Martine» полюбил Рауль Дюфи[200]. В ту пору у нас завязались дружеские отношения, которые я поддерживаю и поныне.


Маленький комод с двумя ящиками ателье «Мартин». Дизайнер Мари Симон


У нас были общие вкусы в том, что касалось оформления интерьера. Этот художник с могучим и неукротимым воображением украсил цветами зеленые двери столовой в моем домике в Бютаре. Мы мечтали об ослепительно ярких занавесях, о платьях, расцвеченных в стиле Боттичелли[201]. Не считаясь с расходами, я предоставил Дюфи, тогда еще только вступавшему в жизнь, средства на осуществление некоторых его замыслов. За несколько недель мы оборудовали мастерскую по набивке тканей в небольшом помещении, арендованном для этой цели на авеню Клиши. Мы нашли замечательного химика по фамилии Зифферлен, он был унылый, как зимнее воскресенье, но зато знал все о красителях, литографических чернилах, загустителях и протравах. И вот, мы с Дюфи, точно Бувар и Пекюше[202], взялись за новое для нас дело, которое принесло нам новые радости и восторги. Но я еще не описал вам Дюфи: как ни удивительно, гений этого художника скрывался за наружностью приказчика из бакалейной лавки. Это розовый, белокурый, кудрявый, пухлощекий ангелочек с мелкими движениями, но надо видеть, как он, сняв пиджак, расхаживает по своей мастерской и один за другим достает из папок замечательные рисунки, а то и настоящие шедевры, самый незначительный из которых сегодня оценивается в десятки тысяч франков. Но все же Дюфи был и остается просто художником, его сердце и помыслы всецело отданы творчеству.


Платье с короткими шальварами «а-ля султан» и накидкой от Поля Пуаре, модель «Пламя», 1911


Мы знаем, какие открытия он совершил в искусстве, что он ввел условные изображения вместо прямого воспроизведения реальности. Чтобы изобразить воду, землю, спелые колосья, облака, Дюфи прибегал к искусственным приемам, и результат на сегодняшний день впечатляет публику не меньше, чем сами изображаемые объекты. Предложить публике свое собственное видение мира, более убедительное, нежели общепринятое, – это под силу лишь гению. Когда мы видим на улице фонарь определенной формы, мы понимаем, что он обозначает станцию метро, точно так же, видя арабески Дюфи, мы знаем, что они обозначают воду или листья на деревьях, и сегодня он заставил знатоков искусства во всех странах усвоить изобретенный им алфавит. Мог ли я не возгордиться при мысли, что такой художник начал профессиональную карьеру вместе со мной и под моим покровительством?

Выполняя заказ, Дюфи вырезал деревянные формы для набивки тканей, по мотивам его гравюр к аполлинеровскому «Бестиарию»[203]. Ткани получились изумительные, и я сшил из них платья, которые, надеюсь, существуют и по сей день. Должны же быть на свете знатоки, свято хранящие подобные реликвии.

Когда мы истратили уйму денег и сил, чтобы собрать хотя бы самое необходимое производственное оборудование и успешно осуществить самые первые эксперименты, на горизонте возникла внушительная фигура месье Бьянкини, одного из владельцев могущественной компании «Атюйе, Бьянкини и Ферье». Однажды этот человек пришел к Дюфи и предложил ему совсем другую производственную базу, достойную его таланта. У Дюфи хватило порядочности рассказать мне об этом до того, как соглашаться, а у меня хватило великодушия отпустить его туда, где он смог бы по-настоящему развернуться, хотя своим отступничеством он нанес мне чувствительный ущерб. Надо ли говорить, что месье Бьянкини не предложил мне никакой компенсации?



Настольные лампы ателье «Мартин», 1912


Я ликвидировал маленькую фабрику на авеню Клиши и в качестве утешения смог полюбоваться продукцией Дома Бьянкини, выполненной по эскизам моего друга. Там были парчовые и набивные ткани невиданной красоты, которые со временем войдут в историю декоративно-прикладного искусства наравне с созданиями Филиппа де ла Саля[204] или Оберкампфа[205].


Наброски интерьера Поля Пуаре, 1910-е годы


В настоящий момент Дюфи больше не работает на месье Бьянкини, однако нам вряд ли стоит об этом жалеть, поскольку он вернулся к живописи. В лице Дюфи декоративно-прикладное искусство потеряло достойного служителя, но иначе быть не могло: он не терпел принуждения. Человек такого таланта не может покорно исполнять требования коммерции, которая отвергает все, что не сулит прибыли. Так садовник оставляет на дереве лишь плодоносные ветви. Но для художника необходимо, чтобы разрастались все ветви его творчества, поскольку любая из них, даже бесплодная, имеет свою ценность. Кто знает, а вдруг в отдаленном будущем и на ней созреют плоды? Для художника бесполезное важнее, чем необходимое, и ему больно, когда его пытаются убедить в том, что его творческие дерзания лишены смысла, или когда из его творений отбирают лишь то, что легко обратить в деньги.


Интерьер на барже Поля Пуаре в стиле ар-деко, 1925


У художника есть особое чутье, которым улавливает новые веяния, он догадывается о грядущем перевороте во вкусах гораздо раньше, чем обычные люди. И всякий раз публика вынуждена признать его правоту и смиренно склонить голову перед тем, чего она не в состоянии понять.


Столы ателье «Мартин», 1920


В 1924 году я устроил на барже «Оргии» экспозицию четырнадцати работ Дюфи – широких занавесей, которые он изготовил на мануфактуре Бьянкини в Турноне специально для украшения моей лодки. На них были изображены парусные гонки в Гавре, скачки в Лоншане, пейзаж в Иль-де-Франс, игра в баккара[206] в Довиле, бал в морской префектуре… Кто помнит эти работы? На них тогда никто не обратил внимания. В тот момент общество было еще не готово к ним, а сегодня я мог бы продать их за баснословную цену. Верно говорят: новаторские произведения искусства и гениальные идеи должны дождаться, когда настанет их час.


Столик ателье «Мартин», 1912


Выставка декоративно-прикладного искусства стала для меня большим разочарованием (не буду говорить о деньгах, которые я на нее потратил, т. к. это несчастье из разряда поправимых), поскольку не смогла принести никакой пользы декоративно-прикладному искусству. Она открылась в такое время, когда парижане, ее основные посетители, разъезжались за город. Возможно, мы смогли бы удержать их, если бы к ним были приурочены празднества, или приемы, или торжественные события в мире искусства, но ничего такого сделано не было. Парад на Сене, в котором участвовало всего несколько судов, главным образом иллюминированных речных трамвайчиков, был просто жалок. Такое зрелище никого не могло привлечь или удержать. Разве что консьержей и мелких служащих, любителей яркого света, толпы и шума – они стекались к нам с девяти до одиннадцати вечера. А я делал ставку на изысканную публику – и просчитался. Ведь богачи обычно брезгуют такими простонародными забавами. Этот урок я усвоил на всю жизнь.


Камбоджийское кресло ателье «Мартин», 1911


Генеральный комиссар выставки Фернан Давид, а также глава департамента изящных искусств Поль Леон имели любезность сказать мне, что именно я, сам того не сознавая, стал вдохновителем этого мероприятия или, по крайней мере, дал повод для него. Если бы в 1912 году я не создал школу «Martine», которая породила множество последователей и целое бурно развивающееся направление декоративно-прикладного искусства, выставлять было бы просто нечего. При всей моей скромности не могу не согласиться с этим утверждением. Но как бы там ни было, у этой выставки были все шансы стать успешной. Думаю, ее провал следует объяснить тем, что на ней всем распоряжались старики, хотя она по определению была делом молодежи. Нас одергивали на каждом шагу, старались помешать при любой возможности. Вот главная причина всех бед Франции! Гонения на молодежь в обществе, которому следовало бы быть самым молодым обществом в мире, – несомненный факт и непременная тема для обсуждения в будущем.


Наброски интерьера Поля Пуаре


В нашей стране утвердилась героитократия, молодежь и думать не смеет, чтобы требовать для себя достойного места в политической жизни – места, которого она заслужила своими подвигами на фронте.

А ведь молодые имеют право сами заложить основы собственного будущего, вернее, того, что им останется от этого будущего.


Пара комодов ателье «Мартин», 1920-е годы


В те времена, будучи в гостях у одного моего друга, я разговорился на эту тему с неким депутатом, сейчас он занимает министерский пост, а в тот вечер рассуждал, как он презирает общественное мнение. Я отважился сказать только:

– А если бы общественность вас услышала?

И тогда, величественно поднявшись с места, словно трибун революции, этот карликовый Мирабо[207] воскликнул: – Общественность? Да это скопище рабов!

Из милосердия я не называю здесь его имя, но он себя узнает.

XI. За работой

Помимо многочисленных деловых поездок по разным странам, я еще предпринимал познавательные путешествия, из которых привозил приятные воспоминания и бесценные трофеи. Ведь главное занятие творческого человека в свободное от работы время состоит в том, чтобы украшать свой внутренний мир, как украшают дом, и накапливать там сокро вища искусства, позаимствованные в музеях или прекрасных уголках дикой природы. Чем более утонченным станет он сам тем больше изысканности будет в его работах, ибо здесь происходит феномен, похожий на отражение или ассимиляцию: через руки художника красота, наполняющая внутренний мир, перетекает в его творения. Может быть, моя теория не выдерживает научной критики, но я всегда верил в нее и верю до сих пор.


Дениза в платье от Поля Пуаре, 1910-е годы


Разумеется, все эти разъезды, наряду с обычными заботами деловой жизни и постоянным поиском новых идей, несколько утомляли, но у меня было железное здоровье, которое позволяло мне ложиться спать далеко за полночь, а в девять утра уже сидеть за работой, причем в прекрасном расположении духа. Каждое утро, в саду, я около часа занимался фехтованием или гимнастикой в компании друзей – Буссенго, Сегонзака и Дита (он теперь стал нотариусом). Сделав и отразив несколько выпадов шпагой, мы принимали холодный душ, затем выпивали по бокалу портвейна, и без четверти девять, свежий и бодрый, я уже заходил к себе в кабинет. Я всегда очень четко и методично планировал день, но охотно соглашался отступить от плана, если возникали какие-нибудь непредвиденные обстоятельства.


Поль Пуаре с Денизой за работой, 1912


Однажды, когда я вместе с первой закройщицей и несколькими манекенщицами разрабатывал новые фасоны, зазвонил телефон. Анри Батай[208] требовал, чтобы я немедленно приехал к нему и захватил с собой Ронсена. Драматург хотел прочитать нам свою новую пьесу и собирался доверить Ронсену и мне ее постановку. Я поехал к себе домой, куда вскоре явился и Ронсен, мы запрыгнули в «испано-сюизу» и покатили в Виллер Котре. Анри Батай жил в Вивьер, в старинном замке, который он отреставрировал. Внешность автора «Маяка» описывали уже не раз, поэтому я скажу только, что мне он всегда казался этаким смуглым Пьеро, исполненным печали и овеянным томной меланхолией, очень изысканной и абсолютно притворной. Однажды на репетиции Кокто[209] показал мне на него и прошептал: «Он принимает свой гастроэнтерит за порок».

В тот день мы застали его в манерной, рассчитанной на эффект позе: он утопал в глубоком кожаном кресле, обложенный подушками. По его словам, у него сильно болела рука, он даже опасался, что это перелом: действительно, рука была подвязана шарфом. Поняв, что ему придется провести некоторое время в почти полной неподвижности, Батай решил воспользоваться этим, чтобы прочитать отрывки из своей последней пьесы «Человек с розой». Когда он разговаривал с нами в большой зеленой гостиной на первом этаже замка, в глубине комнаты открылась дверь, и вошла Ивонн де Бре[210], державшая в своих прекрасных руках охапку роз. За ней шли три борзые. Розы, борзые, муслиновое платье, широкополая соломенная шляпа, яркое солнце на заднем плане – где я все это видел? Сцена явно была искусственной, заранее срежиссированной и отрепетированной. Она смотрелась как мираж… а точнее, как обложка журнала Vogue. Довольный Батай заглядывал в глаза мне и Ронсену, желая насладиться произведенным впечатлением. Думаю, он был разочарован. Красавица-актриса подошла к нему и поцеловала в лоб. Он осторожно высвободил больную руку, чтобы обнять возлюбленную, а затем по рассеянности заложил в шарф другую руку, здоровую. Мы с Ронсеном переглянулись, едва сдерживая смех. Потом нас пригласили в столовую. Обед был дружеский и непринужденный… но скудный и недолгий. Не успели мы опомниться, как нас позвали на террасу пить кофе, и мадемуазель де Бре представила нас своей ламе – да, она держала у себя ламу, странное животное, похожее на черную лошадь, но с шеей, как у жирафа. Эта лама не могла спокойно видеть мадам де Бре-старшую и награждала ее звездчатыми плевками.


Ориентальный костюм от Поля Пуаре, 1911


Вскоре мы вернулись в кабинет Батая, и он начал читать отрывки из пьесы, которые до такой степени захватили и взволновали нас, что мы, заразившись творческим энтузиазмом автора, на обратном пути только и говорили, как бы претворить в жизнь его замыслы и дать осязаемую форму его мечте. В этой пьесе было много замечательных сцен, дающих оформителю поистине уникальные возможности, например сцена, когда Дон Жуан присутствует на собственных похоронах в соборе (мы воспроизвели рисунок решетки Севильского собора). Я как сейчас вижу эту сцену: серый цвет городских стен, черный цвет траурных одежд, алый цвет облачений священников. И очаровательные актрисы Мари Марке[211]и Мона Дельза[212], на последней было платье из серебряной парчи со вставками из кружев, а в темных волосах – ярко-красный гребень, прикрытый ажурной серебряной мантильей. Мы уже сами не могли понять, где кончается историческая реконструкция, а где начинаются фантазии, поскольку я, тщательно изучив моды той эпохи, представил их в очень вольной трактовке.


Платье-абажур от Поля Пуаре, 1911


Сколько ночей мы провели в театре, добиваясь безупречного выполнения декораций и костюмов! Рассвет заставал нас за работой. Леон Вольтерра умел устраивать импровизированные ужины, которые возвращали силы и задор сотрудникам.

Я приходил домой в пять утра, спал три часа, а в восемь уже занимался фехтованием под руководством славного мэтра Шербюке, ему даже не приходило в голову, что я слишком устал. В девять я был одет и сидел в кабинете, до двенадцати управлял своим маленьким мирком, обедал, а затем, чтобы не клевать носом, ехал за город, в Боньер. Недавно мне случилось побывать там и в одном местном кабачке услышать аккордеониста, который своей игрой растрогал меня до слез. Я привозил этого музыканта к себе домой, к ужину у меня собирались гости, в частности Рип, автор истинно парижских зарисовок, публиковавшийся только в юмористических журналах. Гости танцевали под аккордеон весь вечер, а иногда – до двух часов утра. Я договаривался со смотрителем ближайшей художественной галереи, чтобы ее открыли в неурочное время, и показывал друзьям картины Эль Греко[213] или Мане [214]. А на следующее утро я отправлялся в Сорбонну, где под руководством профессора Шарля Анри разрабатывал технику применения светящейся краски для ткани, через несколько недель мне предстояла премьера в мюзик-холле, и я хотел, чтобы костюмы выглядели эффектно и неожиданно. Интересы Шарля Анри не ограничивались химией, он был еще гурманом и хорошо разбирался в винах, даже давал советы крупному виноделу в Вувре, у кого проводил отпуск. После утренних занятий мы с профессором обедали вместе, у него были собственные представления о физиологии вкуса. А после обеда я возвращался к себе в Дом моды, где графиня де Грефюль[215] примеряла золотое платье, в котором должна была появиться в церкви Мадлен, на свадьбе дочери.


Примерка у Поля Пуаре. Фото – Липницки, 1925


Графиня де Грефюль в платье Поля Пуаре на свадьбе ее дочери с графом Грамоном, церковь Мадлен, Париж, 1903


Великолепный золотой футляр, отороченный собольим мехом, идеально облегал фигуру графини, и в примерочном салоне стояла благоговейная тишина. Продавщица глядела на платье как зачарованная, первая закройщица рукой мастера разглаживала заломы на ткани, юные швеи, вытянувшись по стойке «смирно», держали наготове коробки с булавками, а в овальном окне над дверью виднелись восхищенные лица, слышались возгласы: «Какая красота!» или «Просто чудо!» Графиня словно не замечала всех этих восторгов, высоко подняв голову, она с пренебрежительным видом озиралась вокруг. Я вошел, поклонился и сказал, что у нее есть все основания быть довольной – платье очень красивое. В ответ, задрав голову еще выше, чтобы ее злобная тирада прозвучала с еще большей высоты, она произнесла:

– Я думала, вы умеете одевать только работниц и сопливых девчонок, но не знала, что вы способны создать платье для знатной дамы!


Платье графини де Грефюль от Поля Пуаре на свадьбе дочери, 1903. Музей Моды, Париж


Я сказал, что ее платье создано руками этих самых работниц и что знатные дамы из Бельгии смело могут положиться на вкус парижских швеек: они от этого только выиграют.


Дениза Пуаре, 1911


Затем я ушел, глубоко возмущенный этой выходкой. Я не ожидал от женщины почтенных лет, живущей в роскоши, такой невоспитанности, соединенной с высокомерием и желанием уязвить побольнее. И все мои служащие в один голос твердили то же самое. В России за такое поведение ее наказали бы кнутом, в Италии напоили бы касторкой, а во Франции она лишь вызвала улыбку. Когда она опять появилась у нас, желая заказать новые платья, продавщица в отместку назначила такие цены, которые оказались не по карману даже ей. Чтобы развеяться и забыть об этих неприятных сторонах моей работы, я вместе с моим другом Мераном совершал полеты на воздушном шаре.


Люкс от Поля Пуаре, 1910-1920-е годы


Я рассказал обо всем этом и о распорядке дня в течение нескольких суток только для того, чтобы читатель понял, какую бурную деятельность я развивал и какой она была разнообразной, хоть и направленной только на одну цель – сделать женщин неотразимыми. Жизнь создателя модной одежды напоминает кинематографический фильм, бесконечную череду самых разных событий.


Ориентальное платье от Поля Пуаре, 1912


Помимо всего того, о чем я упомянул, мне приходилось еще наблюдать за строительством, которое вела фирма «Martine»: особняк для мадемуазель Спинелли[216] (за него, если не ошибаюсь, она так и не заплатила) и столовая в доме моего учителя Дусе, в Булонском лесу.

Жак Дусе, забыв старые обиды, решился доверить мне оформление одного из помещений, где проходила его частная жизнь, и я с энтузиазмом взялся за эту работу. Мне помогал замечательный художник Фоконне[217], он выполнял рисунки для стенных панелей. Я еще ничего не сказал о Фоконне, который в фирме «Martine» стал самым сведущим и преданным из моих помощников. Это был необычайно обаятельный человек, обладавший умом столь же острым, сколь и глубоким, похожий на философа былых времен, исполненный иронии и скепсиса. Его карандаш был таким же изысканным и свободным, как его мысль, а выбор выразительных средств – таким же точным, как его жизненные наблюдения. Он обладал огромной культурой, и рисунок, и колорит сразу выдавали в нем знатока античного искусства. На программке праздника, который я устроил в Бютаре, он изобразил коринфские вазы, оплетенные плющом – темные, почти черные листья эффектно выделялись на светлой глине.

Он выполнил все контурные рисунки, украшавшие холл у мадемуазель Спинелли. Безвременная смерть отняла его у друзей и оборвала так блестяще начавшийся творческий путь, но достаточно взглянуть на его картину в Люксембургском дворце, на его гравюры, чтобы понять, какой это был художник. Летом мы с Фоконне отдыхали в Бретани, на острове Люди. Он собирал на пляже крошечные светло-желтые ракушки, а потом целыми днями проделывал в них дырочки и нанизывал их на нитку, так что получались красивые длинные ожерелья, которые он носил сам и раздаривал друзьям. Вместе с нами еще отдыхал Нодэн с женой и ребенком.


Шляпа от Поля Пуаре, 1912


Мы поселились на острове Люди в доме, который я снял в аренду заочно, через переписку. Приехав, я был неприятно поражен скудным внутренним убранством и меблировкой дома, столовая была выбелена известью, словно келья трапписта[218]. Возможно, сейчас бы мне это понравилось, а тогда – категорически нет. Но талант Нодэна вдохнул жизнь в это заброшенное, унылое место: он расписал стены. Под краснобелым полотняным тентом с надписью «Кафе “Коммерсант”» сидели за столиками и пили аперитивы разномастные посетители кафе, от матросов до богатых судовладельцев.

Это была хорошая компания, мы провели немало приятных минут, придумывая всевозможные монологи и диалоги.


Модель Поля Пуаре, 1913


На таком красочном фоне буфет и стулья выглядели убого, мы выкрасили их в зеленый цвет, и все вместе стало бесшабашно веселым. Однако хозяин дома, вернувшийся в день нашего отъезда, нисколько не обрадовался, а, напротив, рассвирепел.

Этот тупой бретонец не понимал своего счастья: столовая, расписанная Нодэном, могла бы принести значительный доход.

Я был вызван к мировому судье, который обязал меня привести комнату в первозданный вид.


Очередная поездка в Лондон, надо внести последние исправления в костюмы для «Афгара». Эту оперетту, роскошно поставленную Чарльзом Кокрейном[219], потом три года подряд давали в театре «Павильон». Какой англичанин не видел «Афгара», не слушал красавицу Делизию, которая под руководством Кокрейна, уже создавшего не одну знаменитость, стала настоящей звездой?

В Париже Алиса Делизия была просто певичкой, а в Лондоне она превратилась в примадонну, все восторгались ею, буквально носили на руках – это был триумф. Однажды она даже приняла у себя маршала Фоша[220], а я, помнится, провел у нее целый день в компании самых ярких звезд британского мюзик-холла того времени – Литтл Тича[221], Джорджа Роби[222] и уморительно смешного Мортона.


Сергей Дягилев, Нью-Йорк, 1916


Я также побывал в Кенсингтонском музее, где собраны сокровища Индии. Там можно было найти бесценные документы, относящиеся к традициям и искусству этой страны. Но больше всего меня поразила коллекция тюрбанов. К ней прилагались подробные объяснения, как наматывать тюрбан и закреплять его на голове. Я увидел маленький, туго затянутый тюрбан сикхов, нижний край которого свободно падает на плечо, и громадный тюрбан раджи – по сути роскошную подставку для эгреток и сказочных драгоценностей. По моей просьбе директор музея разрешил мне поработать с этими великолепными экспонатами. Мне даже позволили доставать их из витрин и держать в руках. Я немедленно телеграфировал в Париж одной из моих закройщиц. Ей передался мой энтузиазм, и она неделю провела в музее, изучая, зарисовывая и копируя выставленные модели. А всего через несколько недель все парижские модницы гонялись за нашими тюрбанами.

В то время у нас начал выступать русский балет Дягилева[223] с целым созвездием талантов, которые на долгие годы озарили своим светом разные области искусства.

Бакст[224], Нижинский[225], Карсавина[226]и другие были тогда в самом расцвете сил. На меня, как на многих французских художников, русский балет произвел неизгладимое впечатление, допускаю, что в какой-то мере я находился под его влиянием. Но не надо забывать, что к тому времени я уже создал себе имя и приобрел известность задолго до появления в Париже месье Бакста. Только иностранные журналисты, не сумев (или не захотев) разобраться, что к чему, могут объявлять меня последователем Бакста. Люди плохо осведомленные или далекие от нашей профессии сплошь и рядом совершают эту ошибку, и мой долг – открыть им глаза. При всем восхищении, которое вызывал у меня Бакст, я неизменно отказывался работать по его эскизам.


Вацлав Нижинский в балете «Синий бог», Париж, 1912


Я слишком хорошо знаю, к чему приводит такое сотрудничество. Если костюм имеет успех, автор эскиза гордо заявляет, что это целиком его заслуга, а если нет – утверждает, будто модельер исказил его замысел. Вот я и решил избежать подобного недоразумения, поскольку оно повредило бы нам обоим. Модель костюма отнюдь не то же самое, что простой акварельный эскиз, на нем можно искажать пропорции фигуры, представлять в неестественной позе, в условном, далеком от реальности ракурсе или, скажем, предлагать неосязаемый костюм Радуги для женщины с вполне земными формами, зачастую совсем непохожей на ту, какой она видит себя в мечтах.


Тамара Карсавина в балете «Жар-птица», Париж, 1910


Многие клиентки приходили ко мне с красивой акварелью, купленной у Бакста за большие деньги, но всякий раз их ждало разочарование: я отказывался воплотить в жизнь чужую идею. Люди считали это проявлением зависти, но они заблуждались. У меня не было причин завидовать Баксту, напротив, я считал, что не все его идеи можно принимать безоговорочно: стремясь найти собственный, неповторимый стиль, он слишком часто забывал о чувстве меры. Я мало чего мог почерпнуть из его работ для театра. Они были чересчур фантастичны, чтобы вдохновить модельера, который в своей работе должен ориентироваться на реальную жизнь. Так что если Бакст и оказал на меня влияние, то весьма опосредованно.

Вообще говоря, я убежден, что позаимствовал у художников моей эпохи лишь очень немногое. Ведь тогда определяющим направлением был кубизм, его тираническая власть длилась три десятилетия, а применить его принципы в моей области не представлялось возможным. Мне не были чужды творческие искания Пикассо[227], но я всегда рассматривал их как игру ума, как эксперименты, которые не должны выходить за стены мастерской, которые можно показывать лишь узкому кругу посвященных, но отнюдь не широкой публике. Художник впал в опасное заблуждение, он принял свои умозрительные конструкции за полноценные, законченные произведения живописи, тогда как на самом деле это были всего лишь черновые наброски, технические разработки и пояснительные схемы. Так я думал в то время, и дальнейшая эволюция Пикассо показала, что я был недалек от истины.


Наброски для русского балета, Л. Бакст, 1907


Наброски для русского балета, Л. Бакст, 1907


Наброски для русского балета, Л. Бакст, 1907


Костюм работы Л. Бакста для русского балета «Нарцисс», 1911


Туалет в оригинальном стиле, Париж, 1912/1913


Если молодые годы он посвятил экспериментаторству, то теперь его творчество стало более ясным и доступным.



Рисунки Л. Бакста для Пакена, 1912


Скрипачка Делия Франсискус в костюме в ориентальном стиле, театр «Одеон», июль 1917 года


Я очень хорошо отношусь к Пикассо как к человеку, но считаю, что в истории искусства он сыграл неоднозначную роль, под его влиянием многие чистые души сбились с пути истинного, по его вине многие энтузиасты разуверились в своем призвании. Из-за него v нас стало гораздо меньше художников, приверженных простым и понятным идеалам в искусстве, а взамен мы получили двух или трех видных представителей такого однообразного и рассудочного направления, как кубизм!

XII. Мои праздники

Мне не давала покоя одна мысль – как добиться, чтобы друзья бывали у меня почаще и мой дом словно магнит притягивал всех, кто стал олицетворением хорошего вкуса и истинно парижского духа? И в конце концов я достиг цели: когда я приглашал гостей, все приходили на мой зов, даже если для этого приходилось пренебречь другими приглашениями.

Я не смог бы сейчас описать все праздники, которые устраивал тогда. Расскажу лишь об одном – о Празднике Королей, пусть новое поколение знает, как развлекались до войны.

Я разослал приглашения: король Людовик XIV собственной персоной (короля изображал Декру[228]) приглашал моих друзей на малый утренний прием и каждому поручал сыграть роль одного из своих приближенных. В приглашении, адресованном Баньоле, было написано: «Вы – Бирон, парикмахер Короля», в приглашении Сегонзаку: «Вы – Шампань, старший камердинер Его Величества». Анри Коллет [229] досталась роль мадемуазель де Лавальер[230], Бастьену де Бопре[231] – маршала Тюренна[232]. И Бастьен де Бопре до такой степени вжился в роль, так ею увлекся, что появился на праздник в кирасе, куда было вделано пушечное ядро – копия того ядра, которое убило настоящего

Тюренна. Танцуя менуэт с мадам де Ментенон[233], он задел головой мраморный наличник двери и сильно ушибся. Из раны потекла кровь, но он не обращал на это внимания, а когда друзья стали уговаривать его поехать к врачу, он ответил: «У меня бывали раны и пострашнее…»


Маскарадный костюм от Поля Пуаре, 1920


В тот вечер каждого прибывающего гостя сразу вели в королевскую спальню, где царил уютный полумрак. Мало-помалу в двадцати шагах от кровати собралась толпа почтительных придворных, сквозь гобелены, заменявшие полог, можно было расслышать громкий храп Его Величества. Вошли доктора и аптекари, озабоченно спросили у старшего камердинера, как сегодня почивал король, а Дюнуайе де Сегонзак успокоил их, поведав некоторые интимные подробности. Тут принесли кресло со стульчаком. Король проснулся, сладко зевнул и потребовал, чтобы мадемуазель де Лавальер поцеловала его. Она повиновалась и, прихрамывая, направилась к королевскому ложу под неодобрительными взглядами мадам де Ментенон и мадам де Монтеспан[234]. Затем король встал. Пришел королевский парикмахер и, надевая Декру парик, стал советовать, на какую лошадь поставить на скачках: «Король-Солнце должен выиграть!»


Программка и приглашение Рауля Дюфи к празднику «1002 ночи», 1911


Королевский портной в широких панталонах с пышными оборками, сделанными из портновских сантиметров, помог Его Величеству облачиться в воскресный домашний халат, и Король-Солнце спустился в столовую, где его ожидали роскошная трапеза и спектакль, достойный Версаля.

Надо было видеть, как наш Людовик XIV спускается по парадной лестнице, за ним на почтительном расстоянии следуют придворные, а во главе шествия, пятясь задом, идут лакеи со свечами, освещая путь королю! В самом деле, Декру воссоздал своего героя с необычайным вдохновением и большой тщательностью, и это притом, что реквизит у нас был скудный, можно сказать, случайный. В частности, королевскую трость заменял искусно замаскированный бильярдный кий. До пяти часов утра мы должны были называть нашего друга не иначе как «Ваше Величество» и оказывать ему подобающие почести. Он захотел превратиться в короля. И он был королем. Однажды, когда я возвращался с костюмированного бала в Высшей художественной школе (если не ошибаюсь, это было в мае 1911 года), мне пришло в голову устроить в парижском доме и саду праздник под названием «Тысяча вторая ночь». Праздник получился незабываемый. Я пригласил нескольких художников, предоставил дом и сад в их полное распоряжение и предложил им создать не просто праздничный декор, а нечто невиданное – целый сказочный мир. Программа праздника произвела на художников такое впечатление, что они все поспешили откликнуться на мой зов и сотворили чудо, о котором я сейчас расскажу подробно!


Праздник Поля Пуаре «Тысяча вторая ночь», Париж, 1911


Дом был замаскирован коврами, чтобы скрыть происходящее от уличных зевак. У входа гостей встречали старички во фраке, вроде театральных контролеров. Они относились к своей миссии очень серьезно и впускали далеко не каждого.

– Извините, месье, но во фраке сюда нельзя. Это костюмиро-ваннный бал, мы не можем вас впустить.

– Позвольте, месье, но поверх фрака на мне – настоящий китайский халат…

– Месье, мы не в Китае, а в Персии, и ваш китайский костюм тут совершенно неуместен. Я не могу вас впустить, пока вы не переоденетесь.

– Где я возьму другой костюм? Время уже позднее!

– Извините, месье, но, если вы пожелаете подняться на второй этаж, вам подберут самый настоящий, исторически достоверный персидский костюм, в котором вы будете прекрасно выглядеть и вполне гармонировать с окружающей обстановкой.

(Я знал, что среди моих гостей есть люди рассеянные и забывчивые, и на всякий случай приготовил несколько лишних костюмов.)


Дениз Пуаре, 1913


Некоторые не захотели переодеваться и ушли, другим хватило ума остаться и надеть предложенный мной костюм. Гости, прошедшие отбор, допускались во второй салон, где их ждал полуобнаженный негр, задрапированный в бухарские шелка, с факелом в одной руке и ятаганом – в другой. Он собирал их в небольшие группы и вел ко мне. Сначала им надо было пройти через посыпанный песком двор, где плескались фонтаны в фарфоровых чашах, а вверху было натянуто голубое с золотом полотнище. Казалось, это патио во дворце Аладдина. Сквозь полотнище проникал голубоватый свет. Затем, поднявшись на несколько ступенек, гости оказывались перед огромной золотой клеткой с узорными решетками, куда я запер мою фаворитку (мадам Пуаре). Ее окружали придворные дамы, которые распевали настоящие персидские мелодии. Зеркала, освежающие напитки, аквариумы, маленькие птички, наряды и перья – таковы были развлечения царицы гарема и ее придворных дам. Затем гости попадали в салон с фонтаном; струя фонтана, казалось, выходила из ковра, а поднявшись, падала в чашу из хрусталя, переливавшуюся всеми цветами радуги.


Дениза Пуаре в платье по дизайну мужа


В следующей комнате, куда вели две широкие двери, была устроена горка из разноцветных подушек, гладких либо вышитых. На подушках, поджав ноги, сидел великий трагик де Макс.

На нем было просторное одеяние из черного шелка и длинное жемчужное ожерелье, несколько раз обернутое вокруг шеи. Он сказал мне, что одна знакомая американка одолжила ему на этот вечер все свои драгоценности общей стоимостью три миллиона.

Он рассказывал сказки из «Тысячи и одной ночи», подняв палец, как обычно делают уличные сказители на Востоке, а вокруг расселись на полу его слушатели – случайные прохожие.

Не задерживаясь, гости шли дальше в сад, затемненный и таинственный.


«1002 ночь» Поля Пуаре, 1911


Ступени крыльца и аллеи были покрыты коврами, приглушавшими шаги, поэтому там царила тишина. И прогуливающиеся гости, боясь нарушить эту тишину, переговаривались шепотом, словно в мечети. Посреди цветника с прихотливыми узорами возвышалась ваза из белого халцедона, о которой упоминалось в программе праздника. Спрятанные в кустах прожекторы освещали вазу, придавая ей причудливый облик. Из вазы поднималась тоненькая струйка фонтана, вроде тех, что изображены на персидских эстампах, а вокруг важно расхаживали розовые ибисы, им тоже хотелось насладиться прохладой и полюбоваться необычным освещением. Некоторые деревья были сплошь покрыты темно-синими светящимися плодами, а на других сияли гроздья лиловых ягод. Казалось, это не сад, а вход в какой-то бесконечный парк. На лужайках, кустах и деревьях, оживляя это зеленое царство, резвились обезьянки и пестрые попугаи. А в глубине сада сидел я, в облике темнолицего белобородого султана, и держал в руке хлыст с рукояткой из слоновой кости. А вокруг, на ступеньках у трона, возлежали в томных, сладострастных позах мои наложницы: было видно, что они до смерти боятся прогневать меня. Сюда, к этому трону, и приводили небольшими группами гостей, которые приветствовали меня по мусульманскому обычаю.


Праздник Поля Пуаре «1002 ночь», Париж, 1911


Когда все триста гостей были в сборе, я встал и в сопровождении наложниц направился к клетке, где сидела моя фаворитка. Затем я открыл клетку. Она вырвалась на свободу стремительно, как птица, и я устремился в погоню, без толку щелкая хлыстом. Но беглянка затерялась в толпе. Могли ли мы с ней знать в тот вечер, что репетируем драму нашей жизни?


Домашний халат от Поля Пуаре, рисунок на ткани Рауля Дюфи, 1913


Тут открылись буфеты и начались представления. Заиграли невидимые оркестры: музыка звучала приглушенно, словно боясь нарушить величавый покой этой прекрасной ночи. До самого утра я наслаждался, играя на эмоциях гостей, словно на клавишах. Двое моих друзей регулярно подходили ко мне за инструкциями, и я давал им сигнал открыть тот или иной аттракцион: следующий должен был быть занимательнее предыдущего. В отдаленном углу в маленькой хижине сидела гадалка, у которой зубы были инкрустированы бриллиантами, а рядом расположился ларек торговца требухой: на пороге стоял сам торговец с жуткой физиономией и окровавленными руками (эту роль исполнял художник Люк-Альбер Моро[235]).


Платье от Поля Пуаре, 1913


Был тут и горшечник, он своими толстыми, но ловкими пальцами лепил маленькие вазы из глины. Вдруг, неизвестно откуда, появился продавец маленьких обезьянок-уистити, эти малютки облепили его со всех сторон, карабкались по плечам, залезали на голову, лукаво поглядывали по сторонам и издавали пронзительные крики. А вот и сумрачный бар, где светились одни только бутылки. Какой алхимик оборудовал для себя эту сверкающую и таинственную лабораторию? Сотни графинов с длинными горлышками, сотни хрустальных кувшинов были наполнены всеми напитками, какие только существуют на свете, и переливались всеми цветами радуги – от лилового и гранатового (разные сорта анисовой и горькой) до изумрудного и золотого (мятные и лимонные ликеры). А где-то в середине спектра расположились молочно-белые ликеры «адвокат» и малиновые гренадины[236]. А еще там были кокосовые и миндальные ликеры, шартрезы[237], различные сорта джина и вермута, оранжады[238], вишневки и сливянки. Среди гостей было много художников, когда мы заходили в бар, они экспериментировали с этими чистыми, насыщенными тонами, словно с красками на палитре: смешивали напитки в длинных прозрачных бокалах и изучали достигнутый эффект.

Так мы создавали новые эликсиры, таинственные и ни на что не похожие, восхитительные на вид и неожиданные на вкус. А потом шли в сад. Режина Баде[239] танцевала на лужайке, и трава под ее ногами почти не примялась – такой невесомой, такой воздушной она была. Зрители, сидевшие или лежавшие на коврах и подушках, являли собой не менее интересное зрелище. Это было беспорядочное нагромождение шелков, драгоценностей и эгреток, сверкавшее и переливавшееся в лунном свете, словно витраж. После Баде танцевала Труханова, пышнотелая, экзотическая гурия. Затем на лужайке появилась хрупкая, изысканная Замбелли[240], отвергавшая ласки влюбленного мима. А потом из-под земли вдруг поднялись огненные сполохи, снопы искр бесшумно взлетели до самой крыши и расцвели, как стеклянные цветы.

Над особняком засияла огненная корона, и в воздухе прокатился оглушительный грохот. С террасы, выходившей в сад, хлынул огненный ливень, его капли застучали по ступенькам лестницы. Мы боялись, что загорятся ковры. Дождь становился то золотым, то серебряным, публика была вне себя от возбуждения, а когда он погас, осталось множество светлячков, зацепившихся за листву или повисших в воздухе. Разбуженные обезьяны и попугаи кричали от ужаса. На рассвете обнаружилось, что многие из них оборвали цепочки: попугаи улетели, а обезьяны по крышам побежали в сторону Елисейских Полей.

В то время как двадцать негров и двадцать негритянок разжигали мирру и ладан в курильницах, от которых к небу струился голубоватый душистый дымок, из рощицы послышались волнующие звуки флейты и цитры. Индийские повара готовили закуски и другие национальные блюда из тех же продуктов, по тем же рецептам, что и у себя на родине.

Утром в саду появился художник Фоконне в белом балахоне, похожем на костюм акробата или жонглера, и, как заправский факир, стал развлекать публику фокусом с исчезающим апельсином.

Все гости – и профессиональные художники, и любители – были артистическими натурами, они стремились внести свою лепту в это грандиозное празднество. Самые состоятельные из них, такие как княгиня Мюрат и месье Бони де Кастеллан[241], впоследствии часто говорили мне, что за всю жизнь не видели ничего более увлекательного зрелища, наполнявшего эту волшебную ночь.

Разумеется, кое-кто утверждал, будто я устраиваю праздники ради рекламы. Хочу опровергнуть это глупейшее обвинение.

Я никогда не верил в рекламу и не гнался за ней. Если меня и рекламировали, то совершенно бескорыстно. Я не из тех людей, которые готовы заплатить, лишь бы только о них говорили.

Эти праздники я затевал ради друзей, они очень тревожили моих недоброжелателей и вызывали злобу у тех, кому не посчастливилось попасть в число приглашенных. И в отместку – все мы знаем, как это бывает в Париже, – обо мне стали распускать грязные слухи, столь же нелепые, сколь и безосновательные.

Однажды меня пожелала видеть некая дама из аристократических кругов. Она подумывала о том, чтобы устроить праздник для своих друзей и собиралась назвать его «Тысяча вторая ночь». Я сразу же поправил ее, сказав, что праздник с таким названием через несколько дней состоится у меня, поэтому ее торжество должно называться «Тысяча третья ночь». Она показала мне дом, чтобы я определил, какие помещения лучше всего подойдут для праздника. Увидев достаточно обширную картинную галерею, я сказал ей, что здесь можно устроить кипарисовую аллею, вроде тех, какие мы видим на персидских миниатюрах. А картины, конечно, придется на несколько дней убрать в другое место.

– О нет! – воскликнула она. – Мой муж ни за что не согласится снять со стен эти изумительные вещи, он так дорожит ими.

– Но вы же в любом случае уберете отсюда кушетки эпохи Людовика XV, в которых нет ничего восточного, и широкие кресла, совершенно не подходящие к стилю праздника.

– Никогда в жизни! – воскликнула прекрасная дама.—

Эта фамильная мебель – лучшее украшение нашего дома.

Ее нельзя никуда переносить или передвигать, это слишком рискованно.

В итоге я сказал мадам де Ш„что не буду претворять в жизнь ее планы. Зато успешно осуществил мои собственные – праздник вышел на славу.

Так считал Бони де Кастеллан, а уж он знал толк в праздниках, поэтому я очень дорожу его похвалой. Он говорил мне, что праздники у герцогини де Дудовиль[242], на которых ему случалось бывать, возможно, отличались большей роскошью, чем мои, но там он никогда так не веселился: еще бы, откуда там было взяться такой буйной фантазии и неистощимой изобретательности, какие проявлял я!

Бони де Кастеллан и Робер де Ротшильд, благодаря своему положению в обществе, хорошо изучившие эту сторону парижской жизни, признали мои праздники лучшими из всех. Должен сказать, я приглашал к себе очень немногих представителей высшего света, т. к. считал, что к миру искусства, где я вращался, можно приобщать лишь тех ценителей прекрасного, кто действительно мог любить и понимать этот мир.

Бони де Кастеллан, человек хорошо нам всем известный, при какой-нибудь другой власти стал бы придворным церемониймейстером. Он любил старину, но признавал и современность, и никто не мог вернее, чем он, судить о явлениях искусства.

Он выносил суждение так, как разрезают страницы книги – не в смысле наобум, а с неколебимой уверенностью и точностью. Его вкус был абсолютно непогрешим. Впервые я увидел его на премьере «Минарета» – в облегающем черном фраке, с горделиво поднятой головой, выразительно вертевший тросточкой, презрительно пожимавший плечами, экстравагантный и дерзкий денди, с прижатыми к телу локтями и стройными, мускулистыми, как у Ахилла, ногами. В нем я увидел живое воплощение персонажа, придуманного мной незадолго до этого, когда у меня возникла идея издавать газету.

Я хотел представить парижской публике нового героя, которому я дал имя «Принц» (так должна была называться и сама газета). Этому неугомонному, нахальному субъекту не сиделось на месте. Он бывал на премьерах, посещал выставки, приходил в модные магазины и требовал, чтобы ему показали коллекции, но при этом не считал себя обязанным хоть что-нибудь заказать, зато брал образцы всего, что ему понравилось. О чем бы ни заходила речь – о политике, музыке, архитектуре, юриспруденции или кулинарии, – у Принца всегда было собственное мнение, и он никогда не упускал случая высказать его устно или письменно. Эти высказывания и составляли содержание его (или, если хотите, моей) газеты.

Я мечтал поручить кулинарный раздел Тристану Бернару[243], спортивный – Анатолии Франсу[244], раздел «Искусство» – Лорану Тайаду[245], политику – Саша Гитри. С такими выдающимися сотрудниками «Принцу» был бы обеспечен успех.


Набросок Поля Пуаре, 1913


Первым я навестил Саша Гитри. Проект вроде бы ему понравился, он стал расспрашивать, как я представляю себе внешний вид газеты, а точнее, принялся объяснять мне, как он себе это представляет, и показал репродукцию одной знаменитой картины, сделанную в технике трехцветной печати, которая применяется в Англии и Швейцарии. Он пытался убедить меня, что это прекрасно. Но я не мог согласиться на применение техники, столь чуждой моим художественным вкусам. Я ушел, ощущая горькое разочарование, и больше не приходил к Саша Гитри. Я отказался от идеи издавать газету, но всякий раз, когда я вижу Бони де Кастеллана, мне становится жаль моего «Принца», идеальным воплощением которого был этот человек.

Позднее, по просьбе княгини Мюрат, я организовал большой бал в «Опера». Задача была не из легких: создать атмосферу веселья на этом громадном пурпурно-золотом корабле, среди старомодной помпезной роскоши. И все же я согласился. Я придумал бал Попугаев, главным украшением которого стало эффектное сочетание двух цветов, красного и фиолетового. Гостей предупредили, чтобы они использовали в своих костюмах только эти два цвета, как делается на карнавалах в Провансе.

Потом я устроил целую серию праздников для Корнюше[246], в Каннах, и те, кто на них побывал, вряд ли об этом забудут. Каждую неделю приходилось изобретать что-то новое. А как еще привлечь избранную публику, для которой устраивались всевозможные развлечения по всему Лазурному Берегу? У нас был праздник Золота, Парижский праздник, Нью-Йоркский праздник и т. и. На каждом из них проходила раздача памятных подарков, и гости напрочь забывали о хороших манерах, начиналась самая настоящая драка. Я потерял интерес к этим праздникам в тот момент, когда ими решил заняться Жан-Габриэль Домерг.[247]

XIII. В Бютаре

Однажды, прогуливаясь в лесу Фос-Репоз с моим другом Деклером, я случайно увидел небольшой каменный домик – подлинное чудо архитектуры. Я узнал, что его построил не кто иной, как Анж Жак Габриэль[248], архитектор Трианона[249] и двух дворцов на площади Согласия. Однажды Людовику XV захотелось иметь дом поблизости от Версаля, где можно было бы передохнуть после охоты. Он велел построить это гнездышко и несколько раз заезжал туда. Бывал там и Людовик XVI.

В день, когда убили швейцарских гвардейцев его величества, этот незлобивый и равнодушный король написал в своем дневнике: «Был в Бютаре. Подстрелил ласточку». Счастливый характер!

Наведывались в Бютар и другие монархи, даже сам Наполеон I, окружавший себя такой же пышностью, как и его предшественники. А потом, во времена республики, охотничий домик пришел в запустение и начал понемногу разваливаться. Кто был обязан присматривать за ним, старались, как могли, но без денег много не сделаешь. И я решил обратиться в соответствующие ведомства, чтобы мне разрешили отреставрировать карнизы, восстановить полуобвалившиеся своды, в общем, привести это чудо архитектуры в должный вид. Все расходы на ремонт и содержание домика я брал на себя, а взамен просил позволения жить там.


Интерьер дома в Бютаре, 1900-е годы


Через несколько недель дом был сдан мне в аренду за весьма скромную цену, однако ремонт оказался очень дорогостоящим. Пришлось провести водопровод, оборудовать туалет и другие удобства, без которых легко обходился король Франции. Затем я вознамерился вернуть этой жемчужине ее прежний блеск и великолепие. Я не пожалел денег и купил обюссоновский[250] ковер, мебельный гарнитур – диван и кресла, – в точности соответствовавший исторической обстановке дома. В настоящих канделябрах галантной эпохи горели свечи, какими пользовались тогда, в большой гостиной стоял клавесин, а на стенах, украшенных деревянными панелями, были развешаны старинные музыкальные инструменты – виолы да гамба, виолы д’аморе[251] и пошетты[252]. В гостиной зазвучала музыка XVII и XVIII веков, сочинения Глюка[253], Рамо[254], Дакена[255] и Куперена[256], и дом снова ожил, как в свои лучшие времена.

Однажды квартет Парана[257] дал там концерт старинной музыки. Мой друг Нодэн нарисовал к этому концерту программку, на которой были изображены большая гостиная с куполообразным потолком и музыканты XVIII века, стоявшие вокруг клавесина и исполнявшие менуэт Куперена. Фигура справа была удивительно похожа на Нодэна.

Этот изысканный музыкальный вечер имел большой успех, и у меня возникла мысль – воссоздать настоящее версальское празднество для моих друзей. Я созвал приятелей-художников и посвятил их в свои планы. Нодэн отыскал балет Люлли[258] под названием «Празднества Вакха», который можно было воссоздать при наличии вкуса и изобретательности. У нас хватало и того и другого. Еще мы откопали две кантаты Рамо, «Диана и Актеон» и «Нетерпение», а также поставили балет XVI века на либретто Г. Гастольди и на музыку Паллавичини[259], в котором перед зрителями один за другим появлялись такие персонажи, как Льстец, Учитель танцев, Кокетка, Матамор, Пленник, Пылко влюбленный, Поющий серенады, Покинутая и Тушилыцик свечей. Сценой служили грубо сколоченные подмостки, как во времена Табарена[260].

Праздник состоялся 20 июня 1912 года. Я придумал для него сюжет: все боги, богини, нимфы, наяды, дриады и сатиры Версальского парка решили тайно собраться в соседнем лесу, в Бютаре. Таким образом, мои гости должны были предстать в облике мифологических персонажей, хорошо известных в эпоху Людовика XIV. Почти все приехали на автомобилях, которые затем оставили на стоянке в лесу. А тех обитателей Олимпа, у кого не было своих автомобилей, привезли автобусами, отправлявшимися с площади Согласия.


Пиршество Бахуса в Бютаре 20 июня 1912 года с мадам Поль Пуаре


Автобусы проехали через город на большой скорости, чтобы не привлекать внимания зевак. По прибытии их встречали нимфы в белых покрывалах с факелами в руках и в темноте вели через лес к дому, где их торжественно встречал я в облике известной статуи Юпитера Олимпийского из золота и слоновой кости: золотые волосы сплошь в завитках, золотая борода, хитон из ткани цвета слоновой кости, а на ногах – котурны[261]. Та часть леса, где я принимал гостей, была украшена в стиле Великого века. В решетчатых беседках был устроен великолепный буфет, двадцать метрдотелей, все в белом с ног до головы, раздавали гостям венки и гирлянды из зеленых веток и фруктов, перед этим украшавшие столы.


Японские туфли с масками от Поля Пуаре, 1913


А пирамиды арбузов, гранатов и ананасов добавляли яркости этому зрелищу. В другой стороне был маленький деревенский трактир, нечто вроде таверны для королевских солдат, где дородные трактирщицы в венках из виноградных листьев разливали молодое вино. На заднем плане, радуя глаз, громоздились винные бочки. Перед трактирщицами стояли большие миски, полные ярко-красных раков, корзины с виноградом, черешней и крыжовником. А рядом вакханка вручала каждому рог для вина, наподобие тех, из которых пили аркадские пастухи. Гость наполнял рог вином из бочки и разом опорожнял его… но надо знать, что узкая часть у такого рога длинная и вмещает много вина.


Женское манто от Поля Пуаре, 1913


Ко мне съехались три сотни гостей. За ночь они выпили девятьсот литров шампанского натюр, но кругом была такая красота и дух праздника был таким возвышенным, что за все время не возникло ни одной ссоры, ни одного скандала, и на празднике царил образцовый порядок.

Каждый номер программы вызывал бурю восторга. Спрятанные в рощице электрические каретки всю ночь освещали своими фонарями все происходившее на сцене, а за кустами сорок музыкантов под управлением дирижера Депорта исполняли волшебную музыку Баха, Люлли и Боккерини[262].

Начался балет. Но едва перед зрителями появились Вакх[263], а затем Силен[264], ведущий за собой осла, как разразился страшный ливень.

Для меня это не было неожиданностью, я заранее наведался в обсерваторию на башне Сен-Жак узнать прогноз погоды, и меня предупредили, что ночью возможен сильный дождь. Я поднялся на сцену и властно взмахнул рукой, успокаивая разволновавшуюся публику. И в то же мгновение дождь перестал – впору было подумать, будто Юпитер усмирил водную стихию. Когда представление закончилось, зрители разбрелись по лесу в ожидании ужина, который был подан при первых проблесках зари.

В четыре часа утра двадцать метрдотелей накрыли столы перед охотничьим домиком Анжа Жака Габриэля, с той стороны, где его венчает фронтон работы Куазево[265], изображающий кабанью охоту. В сопровождении двадцати нимф метрдотели прошли между маленькими столиками, где сидели гости, на головах или плечах они несли роскошные яства, сделавшие бы честь самому Вателю[266]: триста дынь, триста лангустов, триста порций гусиной печенки, триста порций мороженого и т. д.

Недалеко от меня сидела за столиком Айседора Дункан[267]. Опьяненная вином и окружающим великолепием, а также популярностью, какой она пользовалась в артистических кругах, она вскарабкалась на подмостки, служившие сценой, попросила сыграть арию Баха и исполнила танец, в котором проявился весь ее незабываемый талант. Юпитер не мог устоять перед таким искушением и присоединился к ней, он танцевал, как танцуют боги. Эта импровизация длилась всего мгновение, но мне потом не раз говорили, что зрители были взволнованы до слез. Лишь в семь утра автобусы, «рено» и «вуазены» доставили в Париж полураздетых нимф и слегка помятых богов. Вскоре Айседора Дункан решила отблагодарить меня за то, что я оказал ей особое внимание на празднике, где собрались все художники Парижа. В свою очередь она устроила званый вечер в том же духе – древнегреческий праздник, и позвала на него весь театральный и художнический Париж. Вечер состоялся в ее балетной студии в Нейи. Я отправился туда с женой, не подозревая, какая высокая честь мне уготована. Когда Айседора рассадила всех гостей, незанятым остался только маленький столик на двоих, стоявший посредине. Она села за него сама, а мне предложила занять место напротив. Такое исключительное внимание с ее стороны немало меня озадачило, я не мог понять, чем заслужил подобную милость, но не было времени на раздумья: эта пылкая вакханка обняла меня и потребовала шампанского и поцелуев. Когда ужин близился к концу, мне стало казаться, что я перед лицом всего Парижа оказался в весьма щекотливой ситуации, тем более что в какой-то момент возле нашего столика неожиданно появился М. С. П. (Мой Сиятельный Принц?) в современном плаще поверх древнегреческого хитона; обернувшись к сыновьям, он произнес: «Кто из вас проводит меня домой? Под этой крышей для меня уже нет места».

Я решил промолчать, словно бы не заметив его вызывающий тон, встал и смешался с толпой гостей, в то время как Айседора Дункан нежно прощалась с ним. Затем мы танцевали, а главное, танцевала Она – великолепно, чудесно, божественно, как умела Она одна. Перед нами, отражаясь в огромном зеркале балетной студии, возник и замер в неподвижности ее хрупкий силуэт. Затем мы увидели медлительные, завораживающие движения, словно какая-то колдунья захотела испытать на нас всю свою власть, все свои таинственные зелья.

С каждой минутой темп этих безмолвных заклинаний все ускорялся, и под конец танцовщицу захватывал бешеный круговорот, а потом она опускалась на пол, обессиленная и сломленная. Позднее я часто видел подобное зрелище – и ни разу не почувствовал ни малейшего волнения! Все танцовщицы пытаются передать в танце страдания и гибель человека. Но никто, кроме Айседоры, не сумел выразить эту тему с такой полнотой и лаконизмом, на таком накале чувств: вот почему она завоевала любовь публики. В тот вечер ей пришлось подняться наверх к себе, чтобы немного отдохнуть и успокоиться. В три часа утра, когда она еще была там, в студию словно ураган ворвался М. С. П. Большинство гостей еще не разошлись, они сидели маленькими группами и беседовали. Помнится, среди них были мадам Сесиль Сорель[268], мадам Рашель Буае[269], мадемуазель Мари Леконт[270], мадам Дести[271], ван Донген[272] и мадам Жасми[273]. Сам я сидел недалеко от двери, в темном углу, – впрочем, кажется, темно было во всем помещении.

– Где она? – резко спросил М. С. П.

Кто-то сказал ему, что Айседора поднялась к себе. Он в ярости бросился туда и застал свою подругу за доверительной беседой с Анри Батаем, после чего удалился, не проронив ни слова.

А я почувствовал безмерное облегчение.

Рассказывая об этой сцене, я не испытываю ни малейшей неловкости, поскольку, вопреки всем разговорам, домыслам или сплетням, меня с Айседорой связывали чисто дружеские отношения, но я всегда чувствовал к ней особую нежность. Наши суждения о Прекрасном часто совпадали, при определенных обстоятельствах у нас проявлялись одни и те же движения души. Однажды она пришла ко мне, чтобы пригласить на свой концерт, и застала меня в глубокой печали: только что скончался мой незаменимый помощник и друг, месье Руссо, о котором я рассказывал в одной из предыдущих глав. Я сказал ей, что у меня сейчас неподходящее настроение для концерта. Но она уговорила меня приехать и усадила в центральную ложу, чтобы я мог присутствовать на этом концерте вместе с людьми, знавшими моего верного Руссо, и сказала мне: «Когда концерт кончится, не уходите. Останьтесь в зале, я буду танцевать для него».

После обычной бури оваций (ее вызывали тридцать раз, возбужденная публика не могла освободиться от чар своего кумира, с которым только что соприкоснулась так близко) Айседора поддерживала энтузиазм зрителей, появляясь перед ними то с букетом ромашек, то с единственной розой в руках, а порой выражала свою благодарность воздушным поцелуем. Наконец толпа разошлась. В огромном амфитеатре Трокадеро остались только я и мои друзья. Самые яркие прожектора, освещавшие сцену, были погашены. Она попросила мэтра Димера сесть за большой орган и сыграть траурный марш Шопена, как умел играл он один. Когда я вспоминаю, что видел тем вечером, у меня сжимается сердце. Наверняка кто-нибудь сумел описать танец Айседоры и объяснить это чудо. Она словно поднялась из-под земли – это символизировало рождение, затем начался танец, страстный, неистовый, трагический, хватающий за душу, а под конец она вновь низверглась в Ничто с величием и кротостью, какие я не в состоянии описать. Заливаясь слезами, я бросился в ее объятия, чтобы сказать, сколь глубокое удовлетворение я испытал и сколь горд был тем, что смог почтить моего друга такой грандиозной заупокойной службой. В ответ Айседора только сказала: «Сегодня я впервые решилась исполнить этот траурный марш.

Я всегда боялась, что это принесет мне несчастье».

Не прошло и двух недель, как двое ее детей погибли в страшной аварии.

Иногда в затруднительных ситуациях я обращался к ней за советом. Она принимала меня запросто, желая приобщить к своим творческим поискам, в частности, в Бельвю, во дворце, где сейчас помещается министерство по изобретениям и где она работала с Вальтером Рюммелем[274]. Однажды она спросила меня, кто, по моему мнению, является наиболее выдающимся умом нашей эпохи. Не думаю, что меня можно было считать судьей в таком вопросе, но тогда, увлекшись разговором, я назвал несколько имен и среди них – имя Метерлинка[275], чью пьесу я недавно прочел. И тут она призналась, что мечтает произвести на свет ребенка с телом Айседоры и гениальным умом поэта. «У меня получаются чудесные дети, – сказала она, – но мне нужен человек, который наделил бы их интеллектом, достойным их наружности». Из деликатности я не стал интересоваться, осуществила ли она свою мечту, но мне говорили, что она прямо обратилась с этим предложением к Метерлинку, а тот отказался под предлогом, что женат. Тогда она, опять же по слухам, отправилась на переговоры с Жоржеттой Леблан[276]. Чем дело кончилось, не знаю, но однажды утром Айседора пришла ко мне, сияя от радости, и сообщила:

«Пуаре, у меня родился вот такой ребенок!» – и показала руками, какого он необыкновенного роста.

Тогда, в разговоре с ней, я назвал имя Метерлинка, но подумал о другом человеке, которого не назвал только потому, что слишком хорошо знал его вкусы и наклонности. Я не мог себе представить Макса Жакоба[277] в объятиях Айседоры. И все же любопытно было бы посмотреть, что за сын родится от этого двуликого бретонского архангела, чьи крылья простерли тень над всей молодежью нашей эпохи. Одно время Макс был моим хорошим другом, и теперь я часто и с удовольствием перечитываю книгу, которую он посвятил мне. Когда публика избавится от навязанных ей предубеждений, эта книга будет признана одним из лучших его созданий. Она называется «Синематома». Жизнь направила нас по разным колеям. Мы расходимся во вкусах, в религиозных убеждениях, сейчас он больше католик, чем я, однако и по сей день я сохраняю о нем самые нежные воспоминания и испытываю глубочайшее восхищение, несмотря на выпады и удары, которыми мы постоянно обмениваемся. Это человек-парадокс, беспрестанно мечущийся между двумя полюсами, его душу вечно раздирают два противоборствующих начала, Бог и Сатана, белое и черное, порок и добродетель, вода и огонь, Рим и Иерусалим.

Мы уже были друзьями, когда в комнате на улице Равиньян ему явился Христос, и я благоговейно выслушивал его откровения о символическом и мистическом смысле синей отделки на желтом одеянии.

Однажды Макс попросил разрешения прочитать в моих салонах лекцию о символике Евангелия от Луки, по его мнению, эта лекция должна была заинтересовать весь Париж. Я заказал шесть тысяч приглашений, причем имена на конвертах Макс хотел написать сам, его слушателями должны были стать сильные мира сего.


Дневные платья от Поля Пуаре, 1911


Летний ансамбль от Поля Пуаре, 1911


Весь Париж был оповещен. В итоге на лекцию пришли человек тридцать, включая одного священника, который в конце потребовал от лектора объяснений: «Почему и с какой стати вы занимаетесь всем этим? – спрашивал он. – Что вы можете знать о бескровной жертве, приносимой во время мессы? Разве вы когда-нибудь ходили на мессу?»

Макс Жакоб, нисколько не уязвленный, но всегда готовый съязвить, не замедлил с ответом: «Что вы, отец мой, как только у меня в кармане появится монетка, я тут же иду с ней на мессу…»

XIV. Война

Я всегда терпеть не мог военных, не столько за их дурное обращение со мной, сколько за то, что из-за них я потерял очень много времени. В общей сложности, включая войну, службу по призыву и регулярные двадцативосьмидневные сборы, я был солдатом почти шесть лет, причем в лучшие годы жизни, когда напряженная деятельность могла бы принести мне наибольшую пользу. И потом, у меня от природы критический ум, я привык скорее командовать, нежели подчиняться, и всегда считал военных людьми посредственными и плохо справляющимися со своими обязанностями, даже во время победы, хотя я люблю свою страну и вид французского флага иногда трогает меня до слез.

Вот почему эти страницы не проникнуты воинственным духом, какой подобает солдату великой войны. Увы, моя роль в этих событиях была скромной и незаметной, а мои героические приключения, о которых я попытаюсь рассказать, могут лишь вызвать улыбку.

За два месяца до войны я поехал по торговым делам в Германию. И там получил повестку, согласно которой должен был срочно явиться для прохождения военной подготовки. Я пошел к французскому консулу в Кельне и попросил его сообщить военному начальству, что я вернусь только через месяц. Так обычно поступают в подобных случаях. Консул обещал выполнить мою просьбу, однако не сдержал обещания. Вероятно, в тот момент у него были дела поважнее. Когда в начале июля я вернулся в Париж, ко мне пришли два человека специфической наружности и выразили желание побеседовать со мной без свидетелей. Как только мы остались втроем, один из них сказал, что у него приказ задержать меня, и достал из кармана наручники: «Я пришел арестовать вас. Надеюсь, проблем не будет». Я расхохотался ему в усатую физиономию и ответил, что не знаю за собой никаких преступлений, я абсолютно чист перед законом, но тем не менее согласен следовать за ним, если он возьмет такси за мой счет.

Четверть часа спустя мы оказались в Консьержери, где меня обмерили, сфотографировали, записали приметы и сняли отпечатки пальцев. После всех формальностей меня отправили в Дом инвалидов, где находилась военная комендатура, и заперли вместе с уклонившимися от прохождения службы. Оглядев своих товарищей по несчастью, я подумал, что они не внушают особого доверия, а жандарм с огромным ключом на поясе не желал нести ответственность за случайно оказавшиеся при мне 10 000 франков. Он сказал: «У меня тут только ящик стола, запирающийся на ключ. Я не буду хранить ваши деньги и доложу о них коменданту!» Он отправил дневального с этим поручением, и через четверть часа дверь открылась, и я вышел на свободу. Остальные задержанные ехидно улыбались, наверно, глядя на мою соломенную шляпу и желтые ботинки, они подумали: «Еще один толстосум со связями».

Заместитель коменданта удивился, когда узнал, что я нахожусь в камере, приняв мой арест за недоразумение. Он предложил временно освободить меня с условием, что я вернусь по первому требованию, и я конечно же согласился.

В тот же вечер я отправился в Бретань, в Керфани, где проводила лето моя семья. Я взял там в аренду три виллы и даже отель, то есть практически всю деревушку, чтобы быть уверенным, что кругом не будет посторонних и моих гостей никто не побеспокоит. У меня тогда жили один венский художник с семьей и писатель Роже Буте де Монвель, брат великого портретиста. Шли дни, я уже начал наслаждаться отдыхом. Однажды я отправился рыбачить в море и наловил громадное количество скатов и лангустов. Вернувшись домой, я узнал об убийстве Жореса[278], мы опасались, что вечером будет объявлена всеобщая мобилизация.


Страница из сборника «Крошка Поль на отдыхе», 1914


После обеда я решил прогуляться в соседнюю деревню и, едва придя туда, услышал набат. Вскоре на улицах появились крестьяне с вилами на плече, вернувшиеся с полей. Встречаясь друг с другом, они говорили:

«Ну что же, пойдем проведаем Вильгельма!» Женщины стояли на пороге своих хижин и плакали. Аптекарь, мэр и граф де Бомон вели тихий, серьезный разговор.

Возвратившись в Керфани, я велел сложить чемоданы и приготовить автомобиль, надо было выезжать немедленно, не дожидаясь утра. Я сказал гостю из Вены, что забираю его с собой в Париж. Он ответил, что у него сломался велосипед. «Вы не поняли, – сказал я. – Австрия объявила войну Франции. Вчера мы были друзьями, сегодня все изменилось.

Я, как француз, буду воевать против Австрии и не могу при этом держать у себя дома австрийца. Я забираю вас в Париж, и вы станете первым в списке военнопленных». Я вел себя с ним вполне корректно, только попросил сесть на переднее сиденье, рядом с шофером, а утром, приехав в Париж, передал военному коменданту, который заключил его под стражу. Затем я собрался, надел форму, попрощался со своим Домом моды, закрывшимся на неопределенное время, и служащими, оставшимися без работы. Многие из них плакали, провожая меня на вокзал. Прибыв в Лизье, в расположение моей части, я вручил военный билет капралу, который принимал резервистов. «A-а, уклонившийся, – сказал он. – Пятнадцатая рота, здание слева». Я стал объяснять, что я не уклонялся от службы и могу это доказать. Вскоре придет письмо от консула и т. д. и т. п. «А мне плевать, – ответил он.—

У меня сведения, что вы уклонившийся. Пятнадцатая рота, здание слева».

В пятнадцатой роте собрались все уклонисты моего призыва, иными словами, всякий сброд, темные личности, отбросы общества. Положение было незавидное. Нас выдерживали под наблюдением: командиры не вполне доверяли нам и не знали, как мы поведем себя, оказавшись на фронте.

На следующий день весь полк отправили в Шарлеруа, где ожидалось массированное наступление немцев. Я горько сожалел, что не могу быть вместе с моими товарищами. Но пятнадцатую роту выдерживали под наблюдением.

Через несколько дней мой полк был почти полностью уничтожен. Я потерял большинство старых товарищей. Вернулись лишь немногие, раненые и покалеченные, я их видел в первых санитарных поездах. Сам того не зная, консул в Кельне своей необязательностью спас мне жизнь.

В моих документах было указано: «Профессия – портной», а потому меня отправили в распоряжение полкового портного. Он очень удивился, узнав, что я не умею шить, и посчитал меня зловредным смутьяном.

На мое счастье, я встретил в Лизье двух старых друзей. Первый из них был Эшман, который, при его стесненном материальном положении, очень страдал от армейской жизни. Я уже говорил, какой замечательный собеседник был Эшман, какую богатую и причудливую фантазию проявлял в разговоре, с какой блистательной и дерзкой внезапностью переходил от одной темы к другой, порой используя самые невообразимые ассоциации. Я предложил Эшману поселиться вместе со мной в скромном гостиничном номере. По вечерам мы ужинали с Дереном, знаменитым художником и заядлым велосипедистом. И среди этой жизни, полной невзгод и тревог, мы порой искали утешение в том, что любили больше всего, – в искусстве.

Мы жили в старой гостинице «Мавр», и обои в моей комнате были такими обтрепанными и грязными, что я решил их сменить. И наклеил сине-бело-красные, чтобы они ежеминутно напоминали мне, зачем я сюда приехал. Между прочим, хозяин гостиницы до сих пор показывает эту комнату гостям, как если бы в ней жил сам Бонапарт…

В этом овеянном историей, но убогом интерьере Дерен начал работу над моим портретом. Я не хотел, чтобы он запечатлел меня в военной форме, которая мне совсем не шла, поэтому я переоделся в гражданский костюм, и Дерен принялся выискивать в моем облике определяющую черту – по его мнению, это была деспотическая властность, какую часто можно увидеть на портретах венецианских вельмож. Он написал прекрасный портрет, я бережно его хранил, пока череда финансовых катастроф не заставила меня продать его. На следующий день, вдохновленный этим примером, я написал портрет Эшмана.


Портрет Поля Пуаре работы Дерена, 1914


Примерно в это же время я представил в отдел обмундирования новую модель шинели, которую изобрел сам. Расход ткани на мою шинель был на шестьдесят сантиметров меньше, чем на обычную, а портной сэкономил бы на ней четыре часа работы. Меня направили на прием к министру обороны. Мильеран сидел во главе длинного стола, окруженный генералами и начальниками отделов министерства. Я сумел убедительно доказать преимущества новой модели, хотя генералы, возмущенные моим неуставным поведением, требовали, чтобы я замолчал, то и дело повторяя: «Вас никто не спрашивает!» Мильеран отдал приказ о моем переводе в Бордо, где я должен был организовать серийное производство шинелей нового образца.

Я вызвал туда кое-кого из моих прежних сотрудников и обещал обеспечить их всем необходимым для жизни на то время, пока дело не будет налажено и они не начнут зарабатывать сами. Три месяца я содержал их на собственные средства. Но несмотря на мое сильнейшее желание работать, мне приходилось сидеть сложа руки.

Тогда я отправился на прием к Клемансо[279] и сказал, что приехал в Бордо изготавливать обмундирование, но мне не создали для этого никаких условий. В городе есть заброшенная церковь, которую можно превратить в отличную швейную фабрику, здесь имеется три тысячи безработных женщин, они могли бы стать швеями. Наконец, в Ангулеме на одном из складов хранятся емецкие швейные машины, которые можно использовать.

В армии не хватало шинелей, а мы могли бы выпускать по двенадцать тысяч штук в день! Клемансо поблагодарил меня за доклад, но пожаловался, что в Совете министров к нему не прислушиваются, не проявляют должного уважения, не принимают его в свой круг. Он не ручался, что сумеет мне помочь, но обещал связаться по этому поводу с Мильераном. На следующий день мой интендант вдруг вспомнил обо мне:

– Как там у вас дела с шинелями?

– Все лекала готовы, ждем вашего приказа.

– Надо составить руководство. Вы знаете, как составлять письменное руководство для портных?

Нет, я не знал. В моей практике изготовления одежды я никогда не сталкивался с этим. Посетовав на мое невежество, интендант самолично написал руководство для всех портных Франции и Наварры. В этом неудобочитаемом документе было, в частности, сказано, что «петля для пуговицы на поле шинели должна находиться на линии биссектрисы угла так, чтобы ее продолжение упиралось в петлю для последней застегивающейся пуговицы переда» и т. д. Эту абракадабру разослали полковым портным во всех регионах страны, и из каждого полка пришла телеграмма, в которой сообщалось, что портные не смогли разобраться в новой инструкции. Тогда меня на собственной машине послали в Марсель, чтобы я собрал всех портных этого региона, показал им новую модель шинели и объяснил, как ее шить. Я взял с собой моих сотрудников, надеясь найти им применение и создать для них рабочие места. В Марсель я приехал утром, у Сен-Антуанских ворот нам преградила путь группа полицейских, одни были в форме, другие в штатском. Нас заставили выйти из машины и привели в ближайший комиссариат. Оттуда один из полицейских позвонил комиссару по особым делам и радостно сообщил: «Мы их взяли!» Я вздрогнул и спросил, что это значит. «Скоро узнаете», – ответили мне. Нас посадили в машину, причем один из полицейских сел рядом с шофером, а еще два встали на подножки с обеих сторон, и доставили в штаб гарнизона к туповатому старому полковнику.

– Сейчас я выведу вас на чистую воду! – сказал он мне.—

Из какого вы корпуса?

– Из Третьего Руанского.

– Может, объясните, зачем вы сюда явились?

– Нет ничего легче, – спокойно ответил я. – Сейчас объясню.

– Только говорите правду, это в ваших интересах!

– Прежде всего, я хотел бы, чтобы вы относились ко мне не как к задержанному, а как к солдату, который исполняет свой долг. Меня сюда направило министерство.

Он расхохотался.

– Какое еще министерство?

– Министерство обороны, разумеется.

– Думайте, что говорите. Я ведь могу позвонить в Париж и проверить, правда это или нет.

– В Париж звонить незачем. Министерство обороны эвакуировано и в настоящий момент находится в Бордо.

– Может, сначала осмотрим вашу машину, и вы покажете мне ящики с боеприпасами?

– Я вас не понимаю.

– Ну, вы же привезли ящики с боеприпасами?

Где они?

– У меня нет боеприпасов, и я не знаю, что вы имеете в виду.

– Желаете, чтобы я послал за специалистами?

– Посылайте, если вам угодно. Какими бы сведущими ни были ваши специалисты, мне бояться нечего.

Он вызвал двух специалистов, которые обследовали мою машину, вылезли из-под нее по уши в грязи и заявили: «Найден ящик с боеприпасами». Я решительно ничего не понимал, мне уже стало казаться, что я – жертва какой-то темной интриги, когда мой шофер объяснил им, в чем дело. Они приняли за ящик с боеприпасами задний мост, который у новой модели «рено» находился гораздо ниже обычного.

Позвонили в министерство обороны, и там подтвердили, что я в официальной командировке от интендантского управления. Нужно было срочно собрать всех производителей готовой одежды и провести с ними семинар. Тон полковника мгновенные сделался медоточивым, он стал называть меня «месье» и, поскольку был уже полдень, отпустил меня с моими сотрудниками пообедать, попросив вернуться к трем часам. Но едва я вышел на Канебьер, как меня свистком остановил полицейский. Он достал из сумки маленькую записную книжку и что-то прочел там. Затем тихо сказал напарнику: «Это они», – и попросил нас следовать за ним в комиссариат по особым делам. По пути он сказал, что меня объявили в розыск по всей Франции, отдан приказ стрелять по моей машине, если я не остановлюсь после первого предупреждения.

После бесконечных переговоров и подробнейших объяснений меня снова освободили, но пообедать я смог лишь в четыре часа, а в шесть явился в штаб гарнизона к моему полковнику. «Это называется вернуться к трем?» – сказал он. Но я объяснил, что меня арестовали во второй раз. Он пообещал отменить приказ и разослать по всей Франции телеграммы, гарантирующие мне неприкосновенность.

Семинар благополучно состоялся. Все присутствующие усвоили мои пояснения, и в Марселе я получил приказ ехать в Лимож, где провел такие же занятия, правда, меня все-таки задержали еще раз, на маленькой железнодорожной станции, куда еще не дошел контрприказ полковника. Из Лиможа мне приказано было ехать в Шербур. Путь туда пролегал через Ренн, а моя семья все еще оставалась в Бретани, недалеко от этого города. Я попросил у Генерального штаба разрешения взять с собой жену на те два дня, которые я проведу в этом регионе. Мне это разрешили. Погода стояла ужасная. Дениз надела желтый непромокаемый плащ и такие же боты. Мы сделали остановку в Кутансе, чтобы полюбоваться фасадом собора. Какой-то жандарм записал номер моей машины, и в Шербуре я получил приказ немедленно вернуться в расположение корпуса – по причине моего неподобающего поведения в Кутансе.

Вернувшись, я написал моему начальнику-интенданту письмо с просьбой сообщить, в чем я провинился. Он ответил, что министр получил секретное донесение от одного жандарма из Кутанса.

По какой-то неизвестной мне причине я был демобилизован на два месяца и решил использовать это время, чтобы изучить новое для меня дело – военно-хозяйственное управление.

Я сдал соответствующий экзамен, мне присвоили звание офицера хозяйственного управления третьего класса и прикомандировали к складам в Ванве, а затем в Реймсе. Там я свел знакомство с крупнейшими виноделами Шампани. Жил я тогда на улице

Шод-Рюэль, в домике, который принадлежал бывшей парижской кухарке, вышедшей замуж за пожилого садовника. Вокруг домика росли чудесные цветы, хозяйка вкусно кормила меня, но комнату нельзя было назвать удобной. Ко мне приходили самые знаменитые виноделы, лакомились паштетами с шампиньонами, которые так удавались мамаше Симон, и дарили мне самые изысканные вина из своих погребов. Еще я встречался с друзьями из отдела маскировки: все они были художники, и ужин в их компании был для меня лучшим развлечением.

Как-то вечером, когда мы прогуливались на холмах возле Эперне и кругом разносился аромат цветущего винограда, похожий на запах липового цвета, нас заметил немецкий самолет и выпустил по нашей группе четыре крупнокалиберных снаряда. Поскольку у нас для защиты не было ничего, кроме наших орудий труда – ручек с перьями и кистей, мы ушли в подземное убежище.

С этого вечера началась бомбардировка Эперне. Нам приходилось ночевать в подвалах, прямо на земле или на матрацах, вместе со всем населением города. Казалось, мы перенеслись в древние времена, когда первые христиане служили мессу в катакомбах. Однажды утром, выбравшись из подземелья, я увидел, что в крыше домика мамаши Симон появилась дыра от снаряда.

Иногда меня посылали в Реймс с какими-то нелепыми, смешными заданиями. Поскольку ничего другого мне при этом не поручали, я относился в таким поездкам как к развлечению. Однажды, например, мне приказали обойти всех галантерейщиков города и узнать, остались ли у них в запасе нитки и пуговицы. Я не был в Реймсе с начала войны. То, что я увидел, привело меня в ужас: передо мной возвышалась громадная куча строительного мусора, там не смогло бы жить ни одно человеческое существо, бродили только кошки. Пройдя несколько шагов, я понял, что никаких галантерейщиков в этих развалинах, разумеется, не найти. Немцы заметили меня из своих укрытий и оказали мне честь, выбрав мою скромную особу мишенью для пристрелки. Впервые я услышал, как рвутся снаряды. Было очень страшно. Я влез в какую-то дыру в земле, за дырой открылся подземный ход, который привел меня в коридор, а из коридора я попал в сводчатый подвал, оказавшийся винным погребом фирмы «Вдова Клико». Там я обнаружил четыре десятка славных французов, сидевших за столом среди окороков, бутылок шампанского и канделябров. Месье Верле, хозяин дома, казавшегося в тот день каким-то дворцом, предложил мне самому выбрать для себя вино. Водопроводные трубы полопались, и в погребах стояла вода. Между рядами больших и маленьких бочек надо было передвигаться на лодке с кормовым веслом. Я плыл, как в Венеции, мимо этих богатств, лучших вин, какие делают в районе Реймса. Но остановился я возле кальвадоса урожая 1804 года и коньяка урожая 1806-го, взял две бутылки и вернулся к хозяину. Обед был великолепен, мы распевали старые песни и игривые куплеты. Местные жители, которым ежеминутно грозила смерть, устраивали такие праздники постоянно.

В пять часов вечера нам сказали, что обстрел прекратился. Когда я вышел наверх, то был совершенно пьян. В карманах оказалось шестнадцать пробок от шампанского: неужели я столько выпил? К счастью, мне предстояла часовая поездка в открытой машине, так что винные пары успели выветриться.

Я вернулся в Эперне и доложил начальству об исчезновении галантерейщиков.


Мои военные приключения закончились в Клермон-Ферране, куда меня направили в 1917 году, где я заведовал мастерскими по крою и пошиву обмундирования. По приезде меня принял начальник, офицер хозяйственного управления первого класса, надменный и бесконечно самоуверенный, казалось, даже его тулузский выговор был для него предметом гордости. Из вежливости я сделал ему несколько комплиментов, похвалив за образцовый порядок на огромных складах.

– Знаете, – печально ответил он, – у меня такой объем работы, на мне лежит такая ответственность. Каждый день через мои руки проходят десятки тысяч франков, и конечно, при таких финансовых потоках иногда случаются погрешности… а главный интендант не понимает, что такие вещи неизбежны.

– Но ведь это обычное дело, – серьезным тоном заметил я.

– Он считает, что я должен отвечать за это, и требует, чтобы я выплачивал из собственного кармана пропавшие суммы…

– Неужели?..

– В прошлом месяце у нас обнаружилась недостача в шесть тысяч франков, а куда ушли эти деньги, неизвестно. Теперь я должен либо найти их, либо возместить, а это мне будет очень трудно. Придется взять у кого-нибудь в долг.

– Ну конечно…

– Вот если бы нашелся богач, который легко мог бы ссудить мне эти деньги, а я возвращал бы их ему понемногу, скажем, в течение полугода. Вы можете посоветовать, к кому мне обратиться?

– В настоящий момент – нет… Тем более что я парижанин и здесь, в Клермон-Ферране, никого не знаю…

– Но должен же быть здесь хоть один состоятельный человек, который не откажется выручить товарища…

– В последнее время богачей сильно поубавилось. Сам я далеко не богач и, несмотря на искреннее желание помочь другу…

– Ловлю вас на слове: если мне что-нибудь понадобится, я позволю себе на правах друга сказать вам об этом. Благодарю за великодушие, месье Пуаре, я этого никогда не забуду.

Я был в ужасе от того, какой оборот принял наш разговор, и в ярости от этого недоразумения. Уже на следующий день начальник пришел ко мне в кабинет, отвел меня на площадь Жод и там, в кафе перед памятником Верцингеториксу[280], выпил за мой счет аперитив и взял взаймы 6000 франков.

В качестве гарантии я получал от него расписки: срок выплаты по первой из них истекал через полгода.

На этой службе мне пришлось терпеть все мыслимые обиды и защищаться от всех мыслимых нападок. Моим интендантом был неуравновешенный человек, который прославился на всю Францию своей изощренной и утонченной злобностью.

Он то и дело отпускал желчные, язвительные замечания.

Жаль, я не догадался записать их – вы сразу поняли бы, что это была за личность. К счастью, до конца войны оставалось уже недолго. Я только и думал, как дожить до этого дня, не попав в какую-нибудь скверную историю. И делал все возможное, чтобы избежать ссоры с интендантом Б., вечно искавшим повод придраться ко мне.


Ансамбль от Поля Пуаре, 1914


Когда началась демобилизация, по армии был разослан приказ: офицеры, которых начальство сочтет незаменимыми, могут быть оставлены на службе еще на несколько месяцев. Поскольку мой должник не мог рассчитаться, он испугался, что, демобилизовавшись, я подам на него в суд, поэтому решил оставить меня на службе, как незаменимого. День, которого я так ждал, не принес мне избавления. Тогда я попросил о встрече с генеральным интендантом. Придя к нему на прием, я выразил удивление, что меня сочли незаменимым, в то время как интендант Б. постоянно недоволен мной и считает меня совершенно бесполезным для армии. Одно противоречило другому. Генеральный интендант полностью согласился со мной. Он вообще был очень любезен. «Месье Пуаре, – сказал он, – я понимаю, как вам не терпится вернуться к руководству своей фирмой, но я не отпущу вас, пока вы не пообещаете мне, что самым строгим образом потребуете от должника рассчитаться с вами». А я и не подозревал, что он в курсе дела. Я пообещал проявить строгость и в итоге демобилизовался, получив назад свои 6000 франков. В общем, за годы войны мое мнение о господах военных ничуть не изменилось. Однажды мне выпал случай провести несколько недель в Париже. Французские кутюрье решили устроить серию дефиле в Мадриде и вызвали меня, чтобы я разработал детальный план этого мероприятия. Пока я этим занимался, моего шофера дважды оштрафовали: первый раз за использование клаксона, второй – за неправильную парковку. Причем оба штрафа выписал один и тот же полицейский. Когда шофер рассказал мне о втором штрафе, я вышел на улицу, подозвал ретивого полицейского и спросил, нет ли у него старых счетов с моим шофером, потому что я не нахожу иного объяснения случившемуся. Затем я добавил на выразительном языке военных: «А то с чего бы вам так… человека, к которому вы… не имеете отношения?»

За эту вольность мне пришлось поплатиться. Полицейский, истеричный субъект с бледным лицом и мутными глазами, написал на меня рапорт в штаб гарнизона. То было время, когда аджюданы[281] из авиасоединений на своих автомобилях носились с сумасшедшей скоростью по Елисейским Полям, наводя ужас на полицейских, а порой даже отдавливая им ступни. Поэтому вышел специальный приказ, который обязывал военных проявлять уважение к этим скромным служителям закона. И меня вызвали в Военный трибунал.

Я не находил это смешным и просто не понимал, зачем так непомерно раздувать столь незначительное происшествие. Мой друг, адвокат Пейтель, получивший на фронте орден Почетного легиона, вызвался защищать меня.

Когда надо было войти в зал трибунала, как положено, в военной форме и под конвоем шестнадцати солдат, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками, я подумал, что сейчас умру от стыда.

Но смятение мое достигло высшей точки, когда в зал вошли члены трибунала, и я понял, что меня сейчас будет судить чернокожий полковник. Мне казалось, будто я участвую в каком-то водевиле или спектакле театра «Гран-Гиньоль».

В самом деле, что общего может быть у меня с этим негром? Разве он способен уразуметь, что в моих словах по сути не содержалось ничего обидного и злонамеренного?

К счастью, судья был черен только телом, но не душой, он проявил ум и обходительность, присущие креолам, и приговорил меня к пятидесяти франкам штрафа. Я бы заплатил гораздо больше за возможность сказать этому полицейскому все, что я о нем думаю.

XV. В Марокко

Я чувствовал, что не смогу вернуться к делам, пока не напьюсь из какого-нибудь чистого и живительного источника красоты. На меня очень тяжело подействовала военная жизнь, и только благодаря исключительно крепкой душевной организации я не впал в неврастению. Мне вдруг пришло в голову съездить на несколько недель в Марокко, а уж затем заняться наведением порядка в своей фирме. В ней было три отдела: мода, парфюмерия и оформление интерьеров, и все три за время моего отсутствия пришли в упадок и практически прекратили работу.

Я не стану описывать мое путешествие по этой стране, о которой уже рассказывали Таро[282] и другие талантливые писатели.

Но кое о каких впечатлениях я все же упомяну, потому что, как мне кажется, я испытываю их воздействие и по сей день. Некоторые зрелища так поражают меня, что оставляют в памяти очень глубокий след.

Я никогда не забуду менялу из гетто в Касабланке, похожего на шекспировского Шейлока[283]: он взвешивал золото, и его взгляд, устремленный на маленькие весы, был полон алчности. Два его сына, учившиеся в Лондоне, юные денди в серых брюках, итонских курточках и котелках, проделали огромный путь, чтобы обнять его и прильнуть к шелковистой бороде, но он не отводил глаз от весов, пока чашки не сравнялись. Только тогда отец повернулся и возложил на головы сыновей свои худые белые руки. В этой маленькой семейной сцене уместилась вся история еврейского народа.


Манто от Поля Пуаре, 1919


Платье от Поля Пуаре, 1920


Вечерний ансамбль от Поля Пуаре, модель «Париж», 1920


Интерьер магазина «Розин», 1920


Манто от Поля Пуаре, модель «Это я», 1922


Дневное платье от Поля Пуаре, 1922


Модели Поля Пуаре разного периода


Туфли от Поля Пуаре


Платье от Поля Пуаре, 1921


Вечернее манто от Поля Пуаре, 1922


Вечернее манто от Поля Пуаре, 1923


Вечернее платье от Поля Пуаре, 1923


Платье от Поля Пуаре, коллекция «Оrange-avenue», 1925


Фрагмент платья


Платье от Поля Пуаре, коллекция «Оrange-avenue», 1925


Фрагмент платья



Ансамбль (манто и платье) от Поля Пуаре, модель «Бенгали», 1925


Вечернее платье от Поля Пуаре, 1925


Зимняя куртка от Поля Пуаре, 1926


Я побывал и в городах, и в затерянных уголках Марокко, встречался с членами древнего мистического братства айсауа[284]. Когда попал в Марракеш, мне показалось, что я перенесся в библейские времена. «Мамунии»[285] тогда еще не было, и гостиницы далеко не отличались удобством. Я жил в бывшем дворце, и в комнате вместо двери висела занавеска, которую часто приподнимал ветер, а за ней открывался сад с апельсиновыми и лимонными деревьями, где непрестанно журчал ручей. Я целыми днями прогуливался у ворот Баб-эль-Кемис или за городской стеной вдоль русла высохшей реки, в которой, правда, осталось достаточно воды для купания овец. Эта дорога ведет в квартал дубильщиков, там, среди едкого, удушливого запаха тления, я любовался бронзовыми торсами этих людей, словно сошедших с древнеегипетских настенных росписей или барельефов. Здесь я увидел и «Раба с тачкой»[286], и «Сидящего писца»[287] и «Человека, несущего дикторский пучок»[288] со ступнями, поставленными одна позади другой, прямыми ногами, с шеей, отвесно возвышающейся над квадратными плечами, и устремленным вперед взглядом. А еще я увидел Товию[289] и братьев Маккавеев[290]. Я был глубоко взволнован. У меня возникло ощущение, что какая-то катастрофа перенесла меня на другую планету или в первобытные времена. Кругом пески, кое-где колышется одинокая пальма, чахлая, но столетняя, ветер носит красную пыль, сквозь пелену золотого тумана виднеются, словно алые призраки, верблюды и просторные одеяния арабов: все это навевало мне грезы о неведомой стране и далекой эпохе, которые, быть может, я видел в прошлой жизни.

От этого наваждения я очнулся в Фесе. Еще и теперь, вспоминая Фес, я считаю, что в жизни не видел ничего прекраснее.

Я приехал туда вечером, в день Рамадана[291]. Жители города сгорали от нетерпения, ждали, когда на всех минаретах загремят трубы, возвещая о появлении некоей звезды. Загорится ли она на небе сегодня вечером или покажется только завтра утром? Все покорно ждали, не смея нарушить пост. Я добрался до гостиницы, находившейся у ворот Баб Гисса, и поднялся на обширную террасу, откуда открывалась панорама города – бело-розового, построенного амфитеатром между двумя крутыми холмами. Каким покоем веяло от этого зрелища! Вдалеке отчетливо слышались одинокие голоса, подымавшиеся к небу, точно струйки дыма. Передо мной, как на карте, виднелись крытые галереи, улочки, сбегавшие вниз по склону мимо площадей с белыми минаретами. По мере того как солнце склонялось к горизонту, верхушки минаретов, мечети и дома окрашивались в розовато-оранжевый цвет, вначале нежный и мягкий, а под конец ослепительно яркий, словно пламя. Город был похож на поток раскаленной лавы или на громадный тигель, где плавится бронза. Но затем тигель наполнился красно-лиловой золой, и сверкающие верхушки минаретов погасли. Пылающие угли покрылись сандараком[292], и произошло вековечное чудо: все краски растворились в лилово-синей гармонии ночи.

Меня охватило благоговение, захотелось вознести Аллаху по-арабски его самую любимую молитву, как вдруг в нескольких метрах от меня на ближайшем минарете раздались оглушительные, весьма необычного тембра, звуки труб. На этот рев откликнулись другие медные пасти со всех концов города, и в каждом голосе звучала одна и та же исступленная радость. В мгновение ока женщины в сверкающих, как мишура, розовых и оранжевых одеждах выскочили на террасы. Они издавали пронзительные крики и хлопали себя по губам сомкнутыми пальцами. На крышах домов богачей зажглись праздничные огни. В жаровни бросали ладан и ветки олив, чтобы пламя сияло ярче.

В течение часа во всем городе царило веселье, шумное и неистовое, напоминавшее приступ белой горячки. Среди розового свечения праздничных огней иногда взлетали зеленые и синие ракеты, маленькие и жалкие, настоящий фейерверк запрещен постановлением комиссии по взрывчатым веществам. Эти светящиеся червячки вырисовывали на небе мгновенно гаснущие узоры и беззвучно лопались, в них было что-то безобидное и наивное. Потом толпа вдруг рассеялась так же быстро, как собралась, и люди разошлись по невидимым мне закоулкам, где их ждали веселые пиршества или тайные свидания.

А я все еще стоял на террасе, словно хотел продлить чувство восторга, только что пережитое мной. Чего стоила фантасмагория моей «Тысяча второй ночи» в сравнении с этой реальностью?

Другое потрясение ожидало меня на следующий день, когда я слушал сказителя у ворот Баб Гисса.

За городскими стенами Феса простирается зеленая и плодородная, но очень пересеченная местность. Когда выходишь из ворот Баб Гисса, невольно вспоминаешь Вергилия[293]: перед тобой кладбище, расположенное амфитеатром. Надо сказать, что надгробия на арабских кладбищах – это каменные плиты, установленные вровень с землей на приветливых, усеянных цветами лужайках. Ни крестов, ни обелисков, ни колонн, только земляные или каменные скамьи. Сюда приходят целыми семьями пить чай, чтобы развлечь покойных родственников и поговорить с ними. Приводят с собой друзей, приносят птичек в клетке и сидят целыми днями, оживленно и дружелюбно беседуя с усопшими. Здесь поют и в такт хлопают в ладоши.

На этих полях смерти попадаются неподвижные белые фигуры – не призраки, а живые люди, погруженные в благочестивые размышления.

В то время как на склонах холма разворачивается эта сцена, в городские ворота тихо и размеренно входят караваны, стада коров, овец, ослов и верблюдов. К пяти часам вечера в саду-кладбище становится многолюдно. С величавым спокойствием люди рассаживаются по ступенчатым рядам этого природного театра и терпеливо ждут чего-то. Когда ступени заполняются толпой, такой пестрой на фоне зелени, появляется белобородый старик и усаживается на табурет у подножия городской стены, своеобразного резонатора для его тонкого голоса. Он медленно начинает рассказывать простую житейскую историю, которая постепенно превращается в самый захватывающий приключенческий роман, когда-либо созданный человеческим воображением. Иногда он отпускает остроты или меткие замечания, и слушатели беззвучно смеются. Рты приоткрыты, плечи сотрясаются, это длится несколько секунд. Когда вновь воцаряется спокойствие, он продолжает свой рассказ. И так происходит изо дня в день, круглый год. Иногда по вечерам, когда пробьет пять часов, я думаю: «Вот сейчас, в эту самую минуту сказитель у ворот Баб Гисса усаживается на табурет и в благоговейной тишине начинает свою историю».

А в шесть часов я вижу, как все слушатели разом встают, с верхушки минарета к небу возносится гортанный голос муэдзина, призывающий к молитве. Если бы я только мог в родном краю жить такой жизнью, умиротворенной, полной наивных радостей, чувствовать единение с природой, зрелище которой всегда позволяло мне подняться над собой и повседневными заботами.

Во время первого путешествия в Марокко я имел честь побывать в гостях у маршала Лиотея[294], в его прежней резиденции в Рабате. Новая, в которой он успел прожить совсем немного, тогда еще не была достроена. За обедом разговор зашел о политической обстановке в мире и об опасностях, грозивших Европе. Я сказал маршалу:

– Если бы во Франции поднялась волна большевизма, в Марокко нахлынули бы толпы буржуа, потому что французы рассматривают эту страну как свой сад, а может быть, даже приют на старость.

Маршал сурово взглянул на меня и спокойно ответил:

– А я не пустил бы сюда всех подряд, мне не нужны бесполезные люди.

– И все же, – настаивал я, – что, если французы захотят заселить эту страну?

Маршал раскрыл ладонь, затем крепко сжал ее в кулак и сказал:

– Туземцы у меня вот здесь.

Такой ответ трудно назвать ответом республиканца, но меня он привел в восторг. Это были слова настоящего лидера, а мне всегда нравились лидеры, т. к. я убежден, что у нас их явно не хватает. У нас теперь одни лишь демагоги.

Меня принимали не только первые лица французской администрации Марокко. Я подружился с пашой Марракеша, всегда оказывавшим мне самое любезное внимание. Известно, какие роскошные приемы устраивает этот паша. У него пятьдесят два повара, и в дни приемов каждый из них готовит свое коронное блюдо. Не хочу отвлекаться на разговоры о кулинарии, а иначе я описал бы медную миску, которую мне поднесли и из которой я должен был взять себе порцию яичницы из двухсот яиц. Тем, кому доводилось есть яичницу только на европейский манер, с маленьких тарелочек, не мешало бы съездить в Марокко и попробовать яйцо, изжаренное вместе со ста девяносто девятью другими. Еще одно местное блюдо – пастилья, круглый пирог из слоеного теста размером с небольшой столик. Если покопаться внутри этого пирога, обнаружишь запеченных голубей с начинкой из сосисочного фарша и миндального крема. Это просто чудо. Нет никакого смысла описывать вам мешуи: теперь его запросто готовит каждая домохозяйка. И все же я скажу два слова об этом салате, в котором чередуются слой укропа, слой ломтиков апельсина и слой кервеля, а верх присыпан сахарной пудрой. С виду он похож на занесенную снегом поляну, но его вкус разом напомнит вам обо всех плодах весны и лета. Однако все эти гастрономические сокровища, гордость арабской кухни, мало чего стоили бы, если бы не изысканность обстановки, где проходила трапеза. Никто не принимает гостей с таким радушием, утонченностью и предупредительностью, как монархи, правящие небольшими территориями с населением в четыреста тысяч человек. Рабы разных цветов кожи несут на голове и на плечах медные кувшины и чаши, огромные серебряные кубки. Вокруг гостей, сидящих на подушках у низкого стола, словно вершится какое-то священнодействие. Европеец даже в парадном костюме имеет тут самый жалкий вид. Ах, как я хотел бы надеть гандуру[295] из белоснежного шелка и масляно-желтого шерстяного муслина, напоминающую свежеизготовленный кожаный бурдюк! В сочетании с холодным цветом этих одежд темные лица и огненные глаза производят неизгладимое впечатление, а смуглые пальцы, разминающие в ладони шарик кускуса, могли бы лишить вас аппетита, если бы не ногти, ухоженные не менее, а скорее даже более тщательно, чем у наших дипломатов.

Когда я пришел, паша Марракеша, Эль Глауи, что означает Горец, находился в одном из внутренних дворов своего дворца и отправлял правосудие. Увидев меня, он сделал повелительный жест, означавший, что судебное заседание закрывается, и приблизился ко мне. Складки его одеяния колыхались при ходьбе, их раздувал ветер, словно мантию дожа с картины Тинторетто[296] или плащ Отелло, увековеченного кистью Эль Греко.

Вечером он повел меня осматривать дворец – жилище аристократа, увлеченно собиравшего старинные доспехи и оружие.

Я заглянул в его спальню, где стояла медная кровать под балдахином на колонках с покрывалом из розового шелкового муслина. Возле кровати, на столике эпохи Луи-Филиппа, лежали кинжал, браунинг новейшей модели, а также обычное охотничье ружье, какие носят с собой егеря в Солони. «Зачем?» – удивленно спросил я. Грустно, словно бы через силу, улыбнувшись, он кратко ответил:

«У меня есть братья».

Затем он показал мне гараж, в этой автомобильной конюшне содержались только чистокровные скакуны. Довоенные «испано-сюизы» и «мерседесы» соседствовали там с «вуазенами» и «бугатти». «Выбирай», – сказал мне Эль Глауи. И с этой минуты я получил в свое распоряжение одну из машин, шофера и переводчика.

– Куда ты хочешь поехать? Тебе бы надо съездить в Демнат, это очень живописная деревня.

И я поехал в Демнат вместе с друзьями по дорогам, заросшим кустарником или пролегающим через пустыню.

Когда мы, покрытые пылью и песком, подъезжали к Демнату, нам стало понятно, почему путешественники испытывают такую радость при виде оазиса: первые деревья, которые попались на нашем пути, отбрасывали более густую и прохладную тень, чем все остальные деревья на свете. Это были голубые кедры, показавшиеся нам гигантскими, и столетние оливы. Мы уже начали удивляться их необъяснимому воздействию на нас, когда впереди показалось облако пыли, это правитель Демната выслал нам навстречу всадников. После недолгого обмена приветствиями мы поехали дальше, а они сопровождали нас, гарцуя по обеим сторонам машины и ухитряясь при этом не попадать под колеса. Вскоре мы приблизились к замку, похожему на средневековую крепость, и перед нами опустили подъемный мост.

Машина остановилась под портиком замка. Нас встретили помощники правителя, а затем вышел он сам, как положено по законам арабского гостеприимства.

Перед нами открыли дверь в просторную комнату, окна которой выходили во дворик, обсаженный лимонными деревьями, и мы ощутили восхитительную прохладу. Едва мы успели устроиться там, как рабы внесли подносы с фруктами и местными сладостями. Другие рабы, которым было поручено обеспечить нам комфорт, появились с невообразимым количеством подушек. Вокруг царили разнеживающее тепло и дремотная лень, и эта атмосфера захватила нас. Затем настала ночь, она всегда несет исцеление, и мы заснули.

Но роскошь окружающей природы, одуряющие запахи Востока не давали нам насладиться покоем, и мы ежеминутно просыпались, чтобы послушать незнакомую песню какой-нибудь птицы или надышаться ароматом цветущих апельсиновых деревьев, тубероз и гвоздик, доносившимся из садов, казалось, мы ступаем по цветочному ковру. Там даже был соловей, и я подумал, что это сам Бюльбюль из «Тысяча и одной ночи», описанный моим другом доктором Мардрюсом[297],– такие чарующие и замысловатые трели лились из его горла.

На рассвете мы услышали ритмично повторявшиеся женские крики, раздававшиеся в одном и том же месте. Узкая лесенка привела нас на террасу. Оттуда мы увидели, как наказывают женщин, накануне приговоренных к определенному числу палочных ударов. Казалось, этими криками они хотели измерить длительность пытки, которая была им в удовольствие.

XVI. «Оазис»

Я обожал мой сад и проводил там много приятнейших часов.

В хорошую погоду я даже обедал в саду. Стол ставили в укромном месте, где меня не могли увидеть прохожие. А вечером, в относительной тишине, какая только и возможна в Париже, я там ужинал. Казалось, я нахожусь в загородном парке, если бы не шум проезжающих автомобилей и малое содержание кислорода в воздухе.

Мне захотелось, чтобы и другие парижане смогли в летнюю пору наслаждаться этим оазисом, и я стал думать, как организовать там изысканные зрелища, которые привлекли бы элиту столичного общества. Сначала надо было построить сцену и надежно защитить ее от дождя, чтобы представления могли проходить каждый вечер. Но как натянуть навес над садом, где растут вековые деревья? Однажды я коснулся этой темы в разговоре с Вуазеном[298]. Этот крупный автопромышленник был еще и необычайно изобретательным человеком, постоянно усматривающим в окружающей жизни возможности для усовершенствования. Вуазен предложил мне соорудить над садом купол и использовать для этого материал, из которого делают оболочку для дирижаблей – хорошо известный вам желтый каучук. Эта оболочка была двухслойная и достаточно просторная, чтобы закрыть мой сад целиком. Каждый вечер специальный насос закачивал в нее сжатый воздух. Надутая до отказа, она превращалась в крышу, настолько прочную, что по ней можно было ходить, и при этом почти невесомую: ее совсем нетрудно было приподнять лебедкой на нужную высоту, чтобы посетители могли видеть деревья.

Это изобретение Вуазена, предназначенное для парижского театра на открытом воздухе, уже само по себе вызывало интерес и казалось достойным таких новаторов, как он и я. Под золотистым куполом, похожим на огромные медовые соты, я установил ряды разноцветных кресел, широких и удобных, сидя в них, мои гости наслаждались отдыхом и первоклассной программой моих концертов.

Первый из этих вечером открывался лекцией Антуана[299].

Но не настоящего Антуана: его изображал актер, который без всякого грима, с помощью одной лишь мимики, добился необычайного сходства с бывшим директором «Одеона».

В день премьеры настоящий Антуан сидел среди зрителей и смеялся громче всех.

Я искал в репертуарах всех театров талантливые и оригинальные пьесы и скетчи и, наконец, остановился на книге Поля Ребу и Шарля Мюлле «В стиле…»[300]. Мы играли пародию на Метерлинка под названием «Гидрофил и Филигрань», пародию на Анри Бернстейна[301], называвшуюся «Плутовство».

Еще мы показывали драматическую фантазию-компиляцию моего друга Бена (он же Баньоле), которая называлась «Секрет Монтиньи, или Где любовь, там и стыд, и наоборот».

Ее сыграла труппа «Мортиньи», состоявшая из художников с неуемной фантазией и нескольких профессиональных актрис.

Как-то раз нам захотелось воспроизвести атмосферу парижского кафешантана и народных балов за последние полвека. В этом представлении можно было увидеть Тальони[302], Пайву[303], Патти[304], Лолу Монтес[305] и самых известных гетер империи. Декорации, среди которых резвились эти призраки прошлого, тщательно воспроизводили обстановку, модную во времена их молодости. «Бал Мабий»[306] с окружавшими его кабачками и лавчонками и «Парижский сад» с газовыми рожками вдоль рампы были воссозданы до мельчайших подробностей, и старых парижан это зрелище волновало до глубины души. На сцену выходили все звезды, сделавшие знаменитыми песни Полюса, такие как «Посмотрели мы ревю», «Овернские солдатики» и «Купальня у “Самаритен”», а затем и сам Полюс, в исполнении писателя Рене Фошуа[307]. Будучи поразительно похожим на этого артиста, Фошуа из любви к искусству согласился каждый вечер петь в моем театре, который я назвал «Оазис». Однажды среди зрителей оказался сын Полюса. Ему показалось, что он снова видит отца, он заплакал и бросился за кулисы, чтобы обнять и поблагодарить Фошуа.

На нашей сцене можно было увидеть также Терезу[308]. Она исполняла песни «Когда уточки плывут вдвоем», «Женщина с бородой» и «Патруль», а вокруг нее расположилась так называемая корзиночка, группа артисток, сидевших в кружок, с букетиками на коленях, ожидавших своей очереди выступить и бросавших лукавые взгляды в зал. Роль Терезы исполняла великая Дельна[309], она прекрасно справлялась с этим благодаря своему грудному голосу, который мог звучать иногда трагично, а иногда комично.

А еще у нас выступала настоящая Иветта Гильбер[310]. Я с большим трудом уговорил великую артистку снова выйти на сцену, ее пришлось долго упрашивать. Я пустил в ход все мыслимые аргументы, чтобы тронуть ее сердце и подстегнуть самолюбие. Наиболее чувствительным ее ухо оказалось к звону монет, и она согласилась исполнить свои знаменитые песни, хотя отдавала предпочтение средневековой поэзии, изучением которой занялась в последнее время.

И мы услышали сто раз перепетые песни Ксанрофа[311], затем «Пьянчужку», «Фиакр» и ранние произведения Мориса Доне[312].

Это был тощий, жалкий паренек,
Вскормленный жидким молоком
Худосочной кормилицы.

Сначала на сцену выходила певица, подражавшая Иветте Гильбер, причем довольно-таки бездарно. И тут настоящая Иветта Гильбер, сидевшая в публике, поднималась с места и говорила ей: «Нет, мадемуазель, у вас получилось очень мило, но совсем не похоже. В те годы Иветта Гильбер пела примерно так». Затем начинался ее номер, который публика встречала настоящей овацией. Люди сходили с ума, каждый вечер без конца вызывали ее, кричали: «Бис! Бис!»

А еще я извлек из забвения Аристида Брюана[313], и мы стали друзьями. Я поехал за ним в Куртене, куда он удалился, завершив свою карьеру. Там у него был красивый домик на склоне холма, где он жил с женой, знаменитой в свое время Матильдой Таркини д’Ор: голос у нее остался таким же мощным, хоть она и поделилась им с сыном. Я никогда раньше не бывал у Брюана, и мне дали не слишком точные указания, как его найти, но, подъезжая к Куртене, я вдруг увидел балкон, на котором сушились красные рубашки и шарфы. «Это здесь!» – воскликнул я. И не ошибся. Брюана мой визит не порадовал, он не был готов к моему предложению и отверг его. Я посулил ему щедрый гонорар, но он не согласился. Пришлось удвоить обещанную сумму. Уезжая, я не был уверен в том, что Брюан выступит у нас, но надеялся, что Таркини д’Ор сумеет уговорить его: наверняка ей хотелось снова увидеть Париж и присутствовать при возрождении кумира всех парижан. Это чудо произошло, и оно повторялось каждый вечер с такой же регулярностью, как закат солнца. Брюан выходил в своем традиционном костюме, который придумал сам: черная бархатная куртка и брюки, черные сапоги, красная рубашка, красный шарф и огромная черная шляпа в стиле Рембрандта.

В этом одеянии вид у него был диковатый и мрачный, что вполне соответствовало духу его песен. Своим по-прежнему звучным голосом он пел вещи, которые все помнили наизусть – «На Монпарнасе», «В Бельвиле», «Живущий на берегу» и «Продам карандаш за монетку». Выступления Брюана заставили задуматься многих зрителей: когда-то они не принимали его всерьез, а теперь поняли истинное значение его творчества. А я стал другом Брюана, большого поэта и жизнелюба, славного и бесстрашного человека. Он до сих пор смеялся, вспоминая, как наводил страх на публику, как в молодости издевался над буржуа за их же деньги. А теперь он сам стал образцовым буржуа.

Несколько раз я ужинал с Брюаном и компанией его друзей в маленьком кабачке на Монмартре, а после ужина мы пешком поднимались в знаменитое кабаре «Юркий Кролик». Хозяин этого заведения Фредерик и его постоянные посетители конечно же встречали Брюана как дорогого гостя. Несмотря на слабое освещение, традиционное в этом приюте нищеты, люди сразу же узнавали великого шансонье и всякий раз просили спеть. А он был счастлив, что его не забыли, что он опять здесь, в привычной обстановке, перед людьми из народа, которые умели ценить его песни и всегда восхищались им.


Аристид Брюан и папаша Фредерик в кабаре «Юркий Кролик». Фото – Шарль Булар


Помимо концертов и спектаклей, в «Оазисе» каждую неделю устраивались тематические праздники. Однажды у нас состоялся праздник Французской охоты, куда все приглашенные должны были прийти в охотничьих костюмах. Среди зелени сада красным пятном выделялись костюмы псарей. По совету Бони де Кастеллана я украсил большой газон темно-зелеными лампочками, подсвечивая узоры из подстриженных кустов букса, они в то же время расчерчивали газон на миниатюрные лужайки. А посередине на связках веток был подвешен настоящий олень. Затем появилась свора гончих в сопровождении псарей. Затрубили рога, приглашая делить добычу, и главный псарь герцогини д’Юзес[314], предложивший мне по такому случаю свою помощь, разделал оленя. Ногу мы торжественно преподнесли супруге английского посла. Сельские радости в самом сердце Парижа, в двух шагах от Елисейских Полей, – можно ли придумать более приятный сюрприз?

Другой праздник назывался «Чрево Парижа». Все гости при входе должны были надеть поверх смокинга блузу и крестьянский берет или шапку грузчика с Центрального рынка, а декорации изображали деревенский рынок на Главной площади. Телеги, груженные морковью, репой и цветной капустой, сворачивали с Елисейских Полей в наш сад, и гости буквально расхватывали эти овощи, а затем подносили их в дар прелестным хозяюшкам, которым предварительно раздали сетки для провизии. Все получили по набору для супа. Был у нас и продавец жареного картофеля. Он трудился не покладая рук, и его товар наполнял сад специфическим ароматом, усиливавшим впечатление от праздника.

А еще я устроил праздник Нуворишей, имевший колоссальный успех. Все женщины должны были прийти в серебряных или золотых платьях, иначе их не впускали. На столы, за которыми сидели гости, сыпались пригоршни луидоров и пятифранковиков, а затем начался фейерверк, изображавший золотой дождь. Гостям дюжинами подавали устриц, но не простых: в их раковинах были спрятаны жемчужные ожерелья. Праздник выглядел особенно пикантным, потому что тогда как раз началась эпоха всеобщих финансовых затруднений, и нувориши в скором времени могли превратиться в нищих.

Был у нас еще праздник Лунного света. Всем дамам при входе раздавали боа из перьев, сетки для волос, унизанные жемчугом и бриллиантами, маленькие лунные серпы, головной убор Дианы[315], и белую пудру. Каждая превращалась в очаровательную Коломбину[316]. У мужчин поверх тюкседо[317] был надет большой воротник из муслина[318], а на голове красовалась посыпанная мукой шляпа Пьеро[319]. Мне запомнился темнолицый арабский шейх, непонятно как угодивший на этот праздник: сдержанная веселость Пьеро сочеталась в нем с меланхоличностью мадонны, высеченной из черного дерева.

Весь сад был затянут сверкающими паутинками, словно в бабье лето, а с неба в обволакивающем, нежном голубом свете падали серебряные блестки, похожие на неосязаемые капли дождя.

Неудивительно, что гости были не в состоянии стряхнуть с себя эти чары и никак не могли понять, что в два часа ночи им пора разъезжаться. Из-за этого у меня бывали неприятности с полицией, донимавшей меня своими придирками и усугублявшей трудности моему начинанию. В результате «Оазис» просуществовал всего один сезон, но обошелся мне в полмиллиона. Я сам был виноват. Мне бы следовало сообразить, что в такое время года в Париже не наберется достаточно публики, которая могла бы обеспечить успех и процветание делу, затеянному с таким размахом. А иностранцы, заполняющие город и июле и августе, не могли понять всей прелести моих исторических реконструкций. Полюс, Тереза – эти имена для них ничего не значили. Они не имели понятия, кто такой Фошуа, а воссозданный «Бал Мабий» не представлял для них никакого интереса, поскольку танцовщицы, исполнявшие этот номер, не показывали голые ноги.

В конце нашего спектакля на сцене появлялась императрица Евгения, окруженная придворными дамами, все были в кринолинах, в больших шляпах и с длинными локонами, падавшими на плечи. Мы воспроизвели картину Винтерхальтера[320], которую знают и любят все художники. В то время как часть зрителей, поднявшись с мест, аплодировали этому видению былого, американцы, безразличные к императрице и Винтерхальтеру, стали расходиться, торопясь в свои космополитические паласы или модные дансинги.

Как это горько!

XVII. В Америке

Я несколько раз бывал в Америке. От этих поездок у меня остались некоторые наблюдения, и я с удовольствием опубликовал бы их, если бы не боялся задеть национальное самолюбие американцев, самое большое в мире, как вообще все американское. Многие путешественники так и не отважились высказать свое мнение, зная, что в этой великой стране желают слышать исключительно комплименты и дифирамбы. Любая, даже самая осторожная критика, любое, даже самое доброжелательное замечание вызывают бурю недовольства, поэтому я первым делом хочу извиниться перед американцами и американками за неприятные минуты, которые доставят эти страницы. А если они по натуре обидчивы, лучше воздержаться от чтения. Берегитесь! Это все равно что забраться в кусты терновника! Правда, там будут не только колючки, но и вкусные ягоды, потому что я задался целью говорить правду, а значит, не могу не выразить свое восхищение некоторыми сторонами американской жизни. Да, я нацелил в американцев критические стрелы, но они несут в себе целительный бальзам, способный излечить нанесенные ими раны. Я не враг, а друг, и не стремлюсь навредить жителям Америки или причинить им боль, а лишь хочу указать на недостатки, они могут посмеяться над ними вместе со мной. И потом, какие раны способен нанести кутюрье? Разве что булавочные уколы!

Итак, начнем!

Я был первым парижским кутюрье, который отправился в Америку. Вряд ли это кому-то покажется удивительным.


Дневная куртка от Поля Пуаре, модель «Боттичелли», 1914


Я сам не очень-то хорошо знал, чем буду там заниматься, но мне хотелось получше узнать этот народ. Он казался мне энергичным, целеустремленным и бурно развивающимся. В Париже я познакомился с несколькими американцами, но этого было недостаточно, чтобы составить себе представление, каковы американцы у себя на родине. И вот однажды, октябрьским утром, я отправился в путь.

Когда я садился в поезд, мне принесли номер «Нью-Йорк геральд», где было опубликовано открытое письмо или, скорее, предписание Его Высокопреосвященства кардинала Фэрли[321], духовного отца всех американских католиков. В этом послании почтенный прелат предостерегал своих чад от Демона Моды, который несет в себе социальную и моральную опасность, ибо изделия современной моды суть воплощения своеволия, распущенности и соблазна.


Панталоны от Поля Пуаре, 1912


Я был задет, поскольку считал себя главным или, по крайней мере, наиболее видным представителем современной моды, но вместе с тем знал, что мои платья – это само целомудрие. Тогда я только-только начал создавать чуть укороченные юбки, которые доходили до щиколотки. Правда, я захватил с собой кинематографический фильм, показывавший манекенщиц в коротких платьях во время дефиле в моем саду.

Я не успел сойти с парохода, как на меня налетела целая стая фотографов и журналистов. Никогда еще я не сталкивался с таким назойливым и нескромным любопытством. За мной гонялись по всем коридорам, и я делил эту честь с известной артисткой Подэр[322], которую в Америке посчитали самой уродливой женщиной в мире (это ее менеджер так удачно организовал рекламную кампанию). Наиболее хитрый и опасный из газетчиков спросил меня, что я думаю о письме кардинала Фэрли. Я усмотрел в этом вопросе ловушку и потому отвечал с большой осторожностью:

– Монсеньор Фэрли прав. Туалеты женщин могут быть красивыми и при этом не возбуждать греховного вожделения. Сегодня кое-где шьются платья с непозволительно большими декольте, и люди со вкусом осуждают их, потому что главные свойства элегантной женщины – такт и чувство меры. Французская мода гордится тем, что ее основные принципы совпадают с мнением столь почитаемого прелата, как монсеньор кардинал Фэрли. Но так или иначе, нам нечего бояться, ибо, как хорошо известно монсеньору, добродетель женщины-христианки способна противостоять любому искушению, и если мораль вступит в поединок с кокетством, совершенно ясно, что победа будет на стороне морали. Впрочем, я уверен, что кардинал вовсе не хотел сказать, будто мораль и кокетство несовместимы.


Модель Поля Пуаре, 1913


Через несколько дней я узнал, что мой фильм, оставленный на таможне для просмотра, был запрещен цензурой как непристойный. Впоследствии я много раз просматривал его и пытался понять, чем этот материал по истории моды мог так возмутить цензоров. Если все дело было в коротких юбках, то следует заметить, что в итоге американки приняли их с энтузиазмом, который превзошел все мои ожидания. Странная у них привычка – поначалу яростно сопротивляться новшествам моды, а потом становиться их рабынями и буквально цепляться за них.

Как будто всякое нововведение – это ересь и вызов существующему порядку вещей.

В Европе давно уже признано, что мода, как и женщина, переменчива по своей сути. Мы знаем: то, что сегодня носят все, через двадцать лет будет производить впечатление маскарадного костюма, так же как рединготы наших прадедушек сейчас кажутся нелепыми и смешными. Этот закон природы не распространяется на одних лишь военных, т. к. исполняемые ими обязанности священны и почетны. В официальной военной газете в Париже были опубликованы изображения мундиров столетней давности, и они никому не показались опереточными костюмами, но, если бы рядом с ними изобразили гражданскую одежду тех времен, это зрелище вызвало бы громкий смех.

Не следует думать, будто каждая новая мода вводит определенный тип одежды, который должен навсегда вытеснить предыдущий. То, что она предлагает, – всего лишь вариант.


Модели Поля Пуаре, 1914. Фото – Жан Осси


В частности, новая мода, создаваемая кутюрье, – это подбор выразительных средств, имеющий целью подчеркнуть во внешности женщины выигрышные стороны, ранее не выявленные. Одни эпохи забывают о красоте волос, другие скрывают ноги, третьи прячут плечи и предплечья в пышные рукава и буфы. И мы правильно делаем, что открываем для себя поочередно все прелести женщины и с удовольствием обрисовываем их. Не забудем, что человек – единственное животное, придумавшее для себя одежду. Но его постигло наказание – необходимость постоянно изменять ее, вместо того чтобы остановиться на каком-либо одном фасоне или покрое и носить его до скончания века. Род человеческий – это своего рода Вечный Жид, пленник деспотической прихоти. Настоящий кутюрье привык смотреть вперед и заранее угадывать тенденции, которые со временем станут определяющими, поэтому задолго до самих модниц готов к невзгодам и сражениям, неизбежным на пути эволюции. И он удивляется, когда в Women’s Clubs[323] раздают листовки, организуют лекции, митинги и всевозможные акции протеста против того, что ему кажется логичным, неизбежным и уже установившимся.


Модели Поля Пуаре разных лет, 1910-е годы


Я вспоминаю, как моя жена возбудила всеобщее любопытство, появившись в дождливый день на палубе в сапожках из юфти[324]. Да, сапоги – мужская обувь, но ведь удобная и практичная. Так почему бы женщинам не носить их и почему бы женским сапогам не стать желтыми или красными, ведь это гораздо элегантнее? По-моему, такой вывод напрашивается сам собой. Это должно быть ясно всякому непредубежденному человеку. И тем не менее все заговорили о сапожках мадам Пуаре… И в отель «Плаза», где я остановился, пришли журналисты, чтобы сфотографировать эту экстравагантную новинку. Хоть я и считался самым смелым из парижских кутюрье, все же такого от меня не ожидали.

Через два часа после нашего прибытия, когда я пришел обедать в ресторан «Плазы», на столе лежала газета с фотографией: ноги моей жены в сапожках. Я стал самым популярным человеком в Нью-Йорке. Мне звонили по ночам, чтобы узнать, какого цвета у меня пижама. К счастью, я оставался предметом этого нескромного любопытства всего неделю, потому что следующим пароходом в отель «Пьер» прибыла новая группа знаменитостей. Вообще, если вы попали в Нью-Йорк и хотите что-то сообщить журналистам, надо сделать это в первую неделю, в противном случае, даже если вам потребуется опровергнуть чьи-то домыслы или просто уточнить не совсем верную информацию, на вас посмотрят как на ископаемое, и никто не станет вас слушать.


Платье от Поля Пуаре, 1920


Я приехал по приглашению мистера Курцмана, кутюрье с Пятой авеню, который, встретив меня на пароходе, сразу же завладел моей особой и не давал шагу ступить самостоятельно. Дело в том, что я служил ему знаменем, он использовал мою известность в собственной выгоде и в итоге сделал мою жизнь невыносимой. Пришлось обмануть его бдительность и сбежать из отеля до того, как он явился за мной. Я прогуливался в одиночестве по улицам, а мимо спешили по своим делам жители Нью-Йорка, те самые американцы, о которых мне хотелось узнать побольше. Я зашел в модный магазин и увидел там шляпку. Она мне понравилась, и я решил взглянуть на марку изготовителя и с удовлетворением увидел свою фамилию. Но рядом с этой шляпкой были и другие, или посредственные, или просто ужасные. И на всех было написано «Пуаре». Я взглянул на платья, висевшие на вешалках. Если бы они не были такими жалкими, я мог бы подумать, что нахожусь в помещении своего модного Дома, потому что на каждом была этикетка с моей фамилией. Я обратился к адвокату, тот повел меня к прокурору, потом к окружному прокурору. Мне вкратце объяснили, что подобные методы в торговле не противоречат американскому законодательству, и более того, оказывается, мне от этого только польза: мое имя станет известным в таких отдаленных штатах, как Висконсин, Коннектикут и т. д.


Модели Поля Пуаре, 1913/1914


Я до сих пор не могу смириться с тем, что позволяют себе коммерсанты в Нью-Йорке и других американских городах. Нет нужды распространяться здесь о том, что подделывание чужой продукции не может быть узаконено и не должно становиться привычной практикой. Не представляю, как можно будет приобщить к культуре массы американских трудящихся, если они не желают признавать за художником право собственности на его работу и не доросли до того уровня нравственности, когда человек осознаёт: скопировать – это все равно что украсть. Итак, во время первой встречи с Америкой я увидел неприглядную сторону местной коммерции. Возможно, такие случаи не были редкостью в мире моды, и все же их нельзя было оставлять без последствий. Вернувшись во Францию, я создал «Комитет по защите Высокой моды», в который вошли все мои коллеги. Их глубоко возмутило то, что услышали от меня. Позднее всем стало ясно, насколько правы были мы тогда, начав кампанию против подделок. Беззастенчивое присвоение чужих идей, систематическое обкрадывание модных домов – это привычные методы работы теперешних американских закупщиков, вызвавшие застой на рынке и повергшие французскую моду в состояние глубочайшего упадка, из которого она, возможно, не выйдет уже никогда.


Демонстрационный зал в Доме моды Поля Пуаре, 1920-е годы


Как я заметил, у американцев вообще принято продавать посредственный товар под какой-нибудь известной маркой. В этой стране любят известные марки: не понимая реальной ценности приобретаемой вещи, покупатель обращает внимание только на марку. Выставлять на продажу ничем не примечательные платья, пришив на них этикетку «Пуаре», – это, по мнению американцев, гениальная идея, которая помогает решить все проблемы. Молодые французские коммерсанты, когда вы поедете в Америку (а ехать надо), будьте осторожны, никому не доверяйте вашу фирменную марку.


Платье от Поля Пуаре, 1918


Не стану описывать здесь все, что меня поразило: американцы показывали мне с законной гордостью редакции крупнейших газет, типографию, где печатается газета «Нью-Йорк геральд», которая по воскресеньям выходит на ста (!) страницах, а в будни на тридцати – сорока, по двадцать два (!) тиража в день (со времени моей первой поездки эта цифра наверняка возросла). Не буду говорить о больших магазинах с их безупречной организацией работы, вызвавшей у меня восхищение, например, о магазине Вонамейкера[325], где при огромных оборотах не видно ни одной покупательницы; эти просторные торговые залы, наполненные товарами, точно Ниагарский водопад, полны жизни, но безлюдны. Там, в магазине Вонамейкера, я прочел лекцию по случаю торжественного показа моих платьев, который состоялся в большом концертном зале магазина. Там был установлен орган, считающийся самым большим в мире, а органист, игравший на этом грандиозном инструменте, был самым старым органистом в мире (возможно, он был «самым-самым» еще в каком-нибудь отношении, но этого я уже не помню).



Модели Поля Пуаре, 1918-1920-е годы


Этот праздник моды, на который собрался весь цвет нью-йоркского общества, стал для меня настоящим триумфом. Через несколько дней такое же торжество состоялось в Филадельфии, у Джона Вонамейкера, основателя фирмы, одного из столпов американской коммерции. Потом он пригласил меня к себе домой и там представил нескольких индейских вождей в парадных одеяниях. Он объяснил, что это самые пожилые представители старой Америки, а я – самый молодой представитель старой Европы. Затем он показал мне удивительно бездарную картину, совершенно случайно оказавшуюся самой большой картиной в мире и занимавшую все четыре стены громадной комнаты. Помнится, это была «Голгофа». Поверьте, я вполне прочувствовал, какую честь оказал мне старый Вона-мейкер, славнейший из новаторов своей страны, снизойдя к моей едва сложившейся популярности и приказывая исполнять «Марсельезу» чуть ли не при каждом моем шаге. Разумеется, он был прекрасно осведомлен обо всем, что происходило у нас, поддерживал постоянную связь с Европой, перенимая все технические достижения и скупая все выдающиеся произведения искусства. Когда не было возможности приехать на ежегодный Салон живописи и скульптуры, он заказывал себе из Парижа каталоги, внимательно изучал их и подчеркивал красным карандашом названия картин, которые хотел приобрести: «Прачки возвращаются с работы», «В школе», «Закат», «Вересковая пустошь в Крезе» и т. д.

Большинство американцев ничего не смыслят в искусстве.

А вот мои друзья из Филадельфии, мистер и миссис Спейсер, – просвещенные любители и знатоки современной живописи. Есть и другие влиятельные и знаменитые коллекционеры, которым я признателен за гостеприимство, например мистер Уиднер, в чьих салонах бережно, как святыни, сохраняются редчайшие шедевры со всего света. Стоит упомянуть еще о коллекции Барнса[326], величественнейшем храме, какой когда-либо был воздвигнут современному искусству.


Вечернее платье от Поля Пуаре, 1920


Но это лишь горстка энтузиастов, а широкая публика, судя по всему, совершенно равнодушна к Прекрасному. И, как следствие, отлично без него обходится. Этим людям не нужны ни статуи в садах, ни картины на стенах, ни зеркала в передней. Мне, жителю страны, где зеркала есть даже на улицах, между витринами магазинов, это кажется очень странным: как узнать, все ли у тебя в порядке с прической и одеждой, если не смотришься в зеркало?

Я часто задавался вопросом, откуда такое безразличие к тому, что составляет очарование, украшение и радость жизни?

Думаю, американцу попросту некогда интересоваться искусством или другими приятными вещами. У него одна забота – сколотить себе состояние. Единственная пружина, которая приводит мир в движение, единственный надежный ресурс – это деньги. Вымысел и условность, присутствующие в любом произведении искусства, не трогают и не занимают его.

Ему нужно нечто более доступное, близкое к жизни, он любит театр, а еще больше – кинематограф, но при условии, что там будут показывать какие-нибудь простые житейские истории без примеси литературы или поэзии. Картины привлекают его лишь ценой, за которую их можно купить, чтобы затем перепродать. Иного назначения он в них не видит – разве что за границей, куда он приезжает в качестве туриста и где ему надо как-то убить время. Такое равнодушие к искусству представляется мне серьезным и досадным изъяном. Американцы часто говорят: «Мы – молодая нация. Мы существуем только двести лет, и понимание искусства еще только зарождается в отдельных слоях нашего общества.


Поль Пуаре в лаборатории парфюмерной фирмы «Розин», 1920


Вот увидите, пройдет немного времени, и все будет иначе.

Надо подождать».

Подождать?

Разве фокейцы или финикийцы просили дать им время для того, чтобы научиться расписывать глиняные сосуды или выдувать фигурки из стекла, воздвигать храмы среди полей, преображать мертвую материю, вкладывая в нее страстную молитву божеству или чистый восторг от созерцания природы? Правда в том, что американцы пока еще не способны испытывать восторг от созерцания пророды, у них еще не развилась необходимая для этого восприимчивость, нет национального художественного языка, нет народного творчества. Как прежде, так и сейчас они все заимствуют в других странах, за двести лет своего существования Америка ничем не обогатила мировое искусство. Во всех странах, где я бывал, меня радушно встречала местная интеллектуальная элита – писатели, живописцы, скульпторы,

музыканты. В Америке у меня не было ни одной такой встречи. Хотя нет. Как-то вечером меня пригласила в гости группа декораторов и архитекторов. Они устроили party[327]. Вечер был костюмированный. Я нашел в чемоданах подходящие вещи, наскоро сделал себе костюм и приехал. Мы музицировали, фотографировали, танцевали. Выяснилось, однако, что пригласившие меня люди были немцы, а в Нью-Йорке они, как и я, чувствовали себя неуютно, потому и решили устроить праздник, чтобы развеять тоску.

А что сказать об унылых рождественских и новогодних приемах? В таинственном полумраке гостиных не услышишь ни остроумной шутки, ни веселой песенки, ни озорного куплета, а только нескончаемые жалобные напевы Ола Джонсона[328]!

– А как же джаз? – спросит один мой уважаемый знакомый. Я строго взгляну на него и протестующе подниму руку.

– Джаз изобрели не американцы, это музыка негров.

– А небоскребы, – спросит он, – а Бруклинский мост?

– На это легко ответить: Бруклинский мост лишен какой бы то ни было художественной составляющей. Любой из наших архитекторов обязательно придумал бы для такого сооружения бесполезную деталь, которая внесла бы оживление и радовала бы глаз. Вспомните зуава на мосту Альма[329] или святую Женевьеву на мосту Турнель[330].


Актриса кино в костюме от Поля Пуаре, 1920


Но разве такое придет в голову американцу? У них только два критерия – польза и необходимость! Неудивительно, что их проекты более грандиозны и монументальны, чем наши. Когда им надо перекинуть мост через Миссисипи или Колорадо, они не в состоянии придумать ничего, кроме огромных виадуков, потому что сосредотачиваются на своей главной задаче – соединить два берега реки, и не позволяют себе отвлекаться на всякие там декоративные мелочи. Разве бобры заботятся о красоте, когда строят плотины? Небоскребы – порождение необходимости: чтобы небольшой участок земли мог приносить большую прибыль, здание должно расти не вширь, а исключительно вверх. Более того, с учетом предписаний полиции у дома не должно быть никаких выступов, карнизов, наличников и т. п„то есть никаких бесполезных деталей. Так возник стиль, начисто лишенный декоративных элементов. Это равносильно их запрету.

Раз уж я произнес сакраментальное слово «запрет», позвольте мне выразить мнение, что одна из причин, препятствующих развитию искусства в Америке, – это запрет на спиртное.

У нас в стране вино создает поэтов и вдохновляет художников. Американцы решили его упразднить и скоро увидят, к чему это приведет. Кем были бы Вийон[331], Рабле[332], Мюссе[333], Верлен[334] и Бодлер[335] без вина? И ведь силу им дало не только вино, которое выпили они сами, но и которое пили бесчисленные поколения их предков. Быть может, принудительная трезвость благоприятно отразится на спорте и деловой жизни, но поэтов, музыкантов и художников в стране не прибавится.

– А вот в спорте, – скажет мой уважаемый оппонент, – американская нация добилась больших успехов.

– Верно. С этим не поспоришь. Но разве занятия спортом могут развить художественное чутье? Спорт помогает человеку в труде, на примитивном уровне восстанавливает душевное равновесие. Возможно, спорт обостряет кое-какие способности, но только не восприимчивость, которую, напротив, он притупляет и загоняет в жесткие рамки. Мне вообще показалось, что воспитание американцев, и физическое, и интеллектуальное, как раз направлено на подавление восприимчивости. Я знаю: чтобы власть могла успешно управлять огромным населением, требуются простые и суровые методы воспитания, ведь если 120 миллионов человек почувствуют себя слишком свободно, это приведет страну к хаосу и беспорядкам. Государством, состоящим из сорока семи штатов, не так легко управлять, как островом Таити или даже такой небольшой страной, как наша Франция. А значит, надо направить население по путям, похожим на американские дороги – прямым, как стрела, и пересекающимся под прямым углом, – и предохранить его от любых возможных затруднений и аварий. Так будет разумнее. Но только не надо меня уверять, что в стране скоро появится поколение эстетов и любителей искусства. На данный момент ничто этого не предвещает. В музеях пусто, лишь по воскресным дням туда приходят большими семьями.

Более того, есть музеи, о существовании которых никто не подозревает. Когда миллиардеры-меценаты строят музеи в своих родных городах, они радуются, что совершили доброе дело, но эту радость им всякий раз отравляет полнейшее равнодушие публики к их начинанию. В Нью-Йорке я раз двадцать спрашивал у людей, принадлежащих к различным классам общества, где находится Этнографический музей, но никто не смог указать мне адрес. Наконец, я нашел его в самом начале Бродвея и не обнаружил в залах ни одного посетителя. Американцы предпочитают бейсбол.

Но зайти в музей – это еще не все, надо обладать особым складом ума, проявлять интерес к тому, что видишь вокруг, запоминать увиденное и выстраивать воспоминания в определенном порядке. Так вот, мне кажется, что у американцев, заходящих в музей, зрительные впечатления не закрепляются: я заметил, что многие из них воспринимают увиденное лишь поверхностно и не стремятся насладиться своими ощущениями.

Преподаватели художественных училищ, с которыми я встречался в Америке, все до одного образованнейшие, достойнейшие люди, приехавшие ко контракту из Европы. Тем не менее они, на мой взгляд, неспособны развить в душах своих учеников эстетическое чувство. У немецкого протестантизма есть масса достоинств, но он не развивает в человеке интерес к искусству.

В одном из этих учебных заведений меня с большим почетом принимала директриса, дама с белоснежными волосами, в очках в золотой оправе. Она сидела, подложив левую ладонь под локоть правой руки, а указательным пальцем касаясь виска – хрестоматийный образ идеального педагога. Она настойчиво уговаривала меня взглянуть на шпалеры, созданные ее учениками, и я согласился, думая, что сейчас полюбуюсь талантливыми работами. Вместо этого я увидел обычные настольные коврики в темных тонах, причем один из них воспроизводил такую всем известную вещь, как «Вечерняя молитва» Милле[336].


Платья в русском стиле работы Поля Пуаре, 1923


Делясь подобными впечатлениями, я поневоле совершаю бестактность, но поверьте, я не хочу никого уязвить, а только привожу факты, они, смею надеяться, верно обрисовывают национальный характер американцев.

Хотелось бы рассказать также и о других встречах, например с мистером М„называвшим себя Королем блузы. Он был очень польщен знакомством со мной и предложил кучу денег, чтобы я ежемесячно посылал ему отчеты о новейших тенденциях в моде на блузы в Париже.


Статья о Поле Пуаре, 1927/1929


У всех американских производителей одна и та же тактика: они стремятся познакомиться со знаменитыми людьми, чтобы получить право на использование их имен и нажиться на этом. Сколько фабрикантов сулили мне золотые горы за то, чтобы выпускать товары под моим именем! А однажды некий англичанин, живущий в Америке и владеющий обувной фабрикой близ Ланкастера, сделал мне потрясающее предложение. За право использовать мое имя в рекламе его изделий и ставить мою марку на модели класса люкс он обещал выплачивать мне 16 000 долларов в год. Я не мог заключить эту сделку, не видя его продукции. И вот я сажусь в поезд в Нью-Йорке вместе с моим менеджером, который и познакомил меня с этим влиятельным обувщиком. Мы прибываем в город N., где меня, словно принца, встречает целая свита и два «роллс-ройса». После обычного церемониала меня ведут на завод, осмотр занимает несколько часов. Я рассматриваю обувь, предназначенную для фермеров и их семей, – грубые, тяжелые ботинки, в которых удобно работать на земле. Я не понимал, какую пользу может принести моя марка продукции такого рода. Затем я вернулся в кабинет обувщика, где он ждал меня, окруженный своими помощниками. На нем был костюм в крупную клетку, из верхнего кармана пиджака торчал целый букет толстых сигар. Я сказал:

– Подарите мне одну из ваших замечательных сигар, я только что сэкономил вам шестнадцать тысяч долларов.

– Как? Что это значит?

– Это значит, что я отказываю вам в праве ставить мою марку на вашу продукцию. Если бы я согласился, это повредило бы моей деловой репутации, а вашей не принесло бы никакой пользы.

Надо было видеть физиономии его помощников: подумать только, человек с легкостью отказывается от 16 000 доллларов в год…

Когда я вернулся, меня ждал сюрприз. Менеджер, возмущенный моей неуместной откровенностью и необъяснимым бескорыстием, потребовал выплатить ему 25 % комиссионных от сделки, которая сорвалась по моей вине. Пришлось заплатить: все американские юристы дружно стали на его сторону.

Однако я заключил несколько контрактов с фабрикантами чулок, дамских сумочек и перчаток, в частности – вы будете смеяться – нитяных перчаток. Меня попросили снова ввести их в моду. Я долго размышлял и, наконец, разработал в нескольких вариантах обновленную версию нитяных перчаток, которая могла бы возродить интерес к этому устаревшему изделию. Но мои модели так и не поступили в производство!

Со мной за них полностью рассчитались, но велели передать, что на фабрике не смогли разобраться в моих эскизах, не поняли, как должны выглядеть готовые модели, не уразумели, что означают все эти значки и росчерки, сделанные пером или карандашом. Непостижимо! Это как если бы люди написали вам в письме: «Мы не умеем читать». Впрочем, письма я как раз и не получил, американские коммерсанты никогда ничего не сообщают письменно.


Инсталляция с двумя короткими розовыми платьями Денизы, 1920


А еще я заключил контракт с крупной фирмой, производящей дамские сумочки, которая не выполнила своих обязательств передо мной. Предлог был тот же: они не смогли разобраться в моих эскизах. Американцу надо показывать уже готовое изделие, чтобы он смог его слепо скопировать. Из-за полного отсутствия воображения эти люди неспособны что-либо домыслить или предположить. Подобно апостолу Фоме, они верят только в то, что уже видели. Это свойство должно отрицательно сказываться на их успехах в науке и искусстве, поскольку ограничивает поле наблюдения одними лишь экспериментальными данными.

Зная этот недостаток американцев, я решил сопровождать свои лекции наглядными демонстрациями, и в конечном итоге, во время моей последней поездки в Америку, мне даже пришлось создавать платья прямо на сцене. Вначале я рассуждал об элегантности, старался расшевелить публику, пробудить в ней страсть к модным новинкам, к роскоши. Затем, достав из кармана ножницы, разворачивал один из разноцветных рулонов бархата, стоявших вокруг, и спрашивал, не желает ли кто-нибудь из присутствующих дам поучаствовать в моей демонстрации. И каждая радостно поднималась с места. Затем я приглашал на сцену профессиональную манекенщицу в специальном чехле поверх белья – чтобы не шокировать американскую публику, как известно, весьма строгую на этот счет. В течение нескольких минут я обертывал ткань вокруг ее фигуры, отрывал лишнее, кроил, закалывал булавками, и все видели, как в моих ловких и опытных руках рождается вечернее платье или манто. Я мог судить о впечатлении, которое произвел на публику, по сдавленным «О-о!» и «Ах!», раздававшимся в зале, когда я вдруг решал приделать к платью рукава другого цвета или заложить на нем отворот, совершенно неожиданный и очень эффектный.


Модель Поля Пуаре, 1925


Можно ли найти более очевидное доказательство того, что одни лишь французы обладают смелым и вдохновенным воображением? Как-то раз в Сан-Диего, неподалеку от Лос-Анджелеса, я сказал моим слушательницам, что все они одеты почти одинаково, словно в какую-то униформу. «Взгляните, – недовольно восклицал я, – у всех на боа приколот букетик цветов, причем на одном и том же месте! Если бы он был здесь единственным, эта деталь придавала бы оригинальность и очарование, но раз она стала обязательной для всех, мне уже не хочется на нее смотреть, наоборот, она действует мне на нервы!» После лекции публика разошлась, а я еще какое-то время беседовал с директором театра. И вдруг ко мне подошел человек, подметавший зал, у него в фартуке был целый ворох искусственных цветов, которые он обнаружил под креслами: их принесли в жертву моему деспотизму.

В тот день я понял, как сильна в американцах приверженность к дисциплине. Это качество позволяет легко управлять ими, но начисто лишает их индивидуальности. Американцы – это 120 миллионов школьников, всю жизнь готовых повиноваться тому, кто знает больше их. Однако они могут сделаться совершенно невыносимыми, если вдруг возомнят, будто в своих знаниях превзошли учителя. Именно так и случилось в моде, когда они решили навязать нам свой вкус и подменить творческую мысль кутюрье прозаическим опытом закупщиков.

И все же любой человек, прослывший мастером своего дела, будь то скрипач или модельер, внушает им уважение. Помнится, во время второй поездки в Америку я произвел настоящую сенсацию. Я стоял на палубе «Иль-де-Франс» вместе с артистами, которые направлялись на гастроли в Чикаго. В этом городе оперные певцы получают самые большие в мире гонорары. Рядом со мной стояли де Лука[337], майор Формичи[338] и миссис Грейс Холст Олсен[339]. Эта великая норвежская певица пожаловалась, что ей холодно. Я предложил принести манто из ее каюты. Она ответила, что у нее нет достаточно удобного манто. Тогда я достал из кармана ножницы (я всегда ношу их с собой), взял свое дорожное одеяло, красивый плед от Родье, раскроил его и тут же изготовил именно такое манто, какое ей требовалось. Присутствующие были в восторге. Наверно, один из них дал телеграмму в Нью-Йорк, в которой рассказал об увиденном, потому что, когда мы прибыли, журналисты попросили меня еще раз повторить импровизацию с манто для миссис Олсен. Они собирались написать об этом и хотели проиллюстрировать свои заметки фотографиями.

На американцев такой казус производит гораздо большее впечатление, чем целая жизнь, отданная благородному делу. Они наивны, как дети, полны праздного любопытства и верят всему, что прочли сегодня в газете. Вот почему в этой стране реклама всесильна, а у нас почти не имеет власти. Американцам не хватает склонности к анализу и критике, которая так широко распространена в Старом Свете.


Не буду начинать новую тему – для ее развития потребовалась бы целая книга, – скажу только, что, на мой взгляд, нельзя судить об американцах, сравнивая их с нами. Мы о них еще многого не знаем. У них есть своя духовная элита, которая пока еще не пересекла океан, но, возможно, однажды высадится на нашем берегу. Такие писатели, как Шервуд Андерсон[340], Драйзер[341], Синклер Льюис[342], без сомнения, скоро обретут популярность и в нашей стране. Однако следует заметить, что характер получаемого нами образования вряд ли поможет понять простого американца. Напротив, оно нам даже мешает: едва оказавшись на пароходе, мы уже начинаем воспринимать наши знания, наше культурное богатство как бесполезное бремя. У необразованного человека гораздо больше шансов освоиться в этой новой среде. Все здесь будет вызывать у него бесконечный, ничем не омраченный восторг: огромные толпы зрителей, торопящихся на очередное представление, плоды титанической работы рекламщиков на вечернем Бродвее, величественные небоскребы, по ночам подсвечиваемые прожекторами. Когда речь зайдет о массовом умерщвлении животных на чикагских бойнях, он, как и все, почувствует отвращение и ненависть, но, сказав об этом, тут же поспешит добавить, что это каждодневное убийство насыщает голодного великана – все население Америки, сто двадцать миллионов ртов. Вы только представьте, что будет, если чикагские бойни закроют и эти сто двадцать миллионов разбегутся по всему земному шару в поисках еды! Мы ведь не хотим этого, правда?

Недавно я прогуливался с одним моим знакомым, блестяще образованным человеком, в садах Версаля, созданных Ленотром[343]. Мы говорили об Америке.

«Не стоит забывать и о добрых делах американцев, – сказал я, – Вот эти прекрасные сады XVII века содержатся на щедрые пожертвования Рокфеллера». В ответ мой предубежденный спутник (французы иногда бывают очень упрямыми) пробурчал себе в бороду: «Timeo Danaos et dona ferentes[344]».


Мне хотелось бы поделиться с вами еще кое-кое-какими воспоминаниями об Америке. Это картины повседневной жизни, которые ярко характеризуют эту страну, а выводы каждый пусть сделает сам, в зависимости от своего душевного склада.


Поль Пуаре, 1926


В Чикаго я присутствовал на матче по боксу. Что за публика! Откуда такая набралась? Самые дешевые места, стоившие, однако, не менее 5 долларов, занимали мясники или чернорабочие, невообразимо вульгарные, с отталкивающими физиономиями. На дорогих местах сидели богачи, но их можно было опознать лишь по цепочке от часов и булавке в галстуке, по перстням, а иногда и браслетам, потому что у всех были одни и те же лица, в рубцах и шрамах, одни и те же глаза – свирепые и дикие. Пол заплеван, а в мутном, спертом воздухе висели облака вонючего сигарного дыма. Женщины, в какой части зала они бы ни сидели, чувствовали себя ужасно, кругом слышались несмолкающие крики, свист, шиканье. В жизни не видел такого отвратительного зрелища.

В нью-йоркском отеле «Ритц», в одном из внутренних двориков, был устроен японский сад, вскоре ставший любимым местом встречи для элегантной публики. Почти каждый день мне приходилось обедать там среди снобов, которым все равно, чем их кормят, лишь бы вокруг было красиво. Этот японский сад показался мне предельно глупым и претенциозным.

В грошовом японском веере или в лаковой шкатулке куда больше выразительности, чем в этом дворе, где гордо красовались кедры и миниатюрные храмы, а посередине струился искусственный ручеек – думаю, вода в него поступала из ванных в номерах отеля. Сигареты продавала настоящая китаянка, кофе варил настоящий китаец – он бесстрастно созерцал все эти нелепости, но в душе наверняка страдал от них. Было невероятно смешно смотреть на важные лица официантов и посетителей, и те и другие демонстрировали свою утонченность и давали понять, что приобщаются здесь к высокому искусству. Я наблюдал за ними, сидя в одиночестве за маленьким столиком и уныло пережевывая говяжье филе с двумя огромными недоваренными картофелинами в качестве гарнира.

Я знаю, что можно пообедать в «Speak Easy[345]», но, чтобы попасть туда, надо соблюсти сложный ритуал, а это противно и оскорбительно. Вы приезжаете на такси к дому, адрес которого кто-то из знакомых прошептал вам на ухо, потом спускаетесь на несколько ступенек вниз, словно к черному ходу. Впускают вас не сразу, сначала швейцар или даже сам хозяин долго разглядывает вас через решетчатое окошко в двери и расспрашивает, кто вы и от кого. Когда вы называете имя, дверь открывается, и вы оказываетесь в слабо освещенном коридоре, перед гардеробом. Затем вы сворачиваете направо или налево и попадаете в зал, точнее, бар, где заказываете себе обед: какое-нибудь блюдо, приготовленное из мороженого мяса (другого мяса в здешних закусочных не бывает) с гарниром из вареных овощей. И поскольку здесь, в обход сухого закона, подают спиртное, вы просите официанта принести бутылку шабли[346], которая обойдется вам в 250 франков. Господа, сидящие за соседними столиками и, по-видимому, постоянно обедающие здесь, испытывают от всего этого огромное удовольствие. Мне говорят, что они из полиции. Каждую минуту я жду, что кто-то ворвется в зал и крикнет: «Руки вверх!» Тревожная, гнетущая атмосфера этого места совершенно не вяжется с его названием – «Speak Easy».

Однажды в канун Нового года, в Нью-Йорке, я решил пригласить своих друзей на ужин в ресторан отеля, где я жил («Шерри Незерленд»), и отменно угостить их. Как француз, я был бы рад видеть на столе несколько бутылок хорошего вина. Я потихоньку сказал об этом метрдотелю, а тот пообещал принести из дому несколько бутылок асти[347], которые ему недавно посчастливилось достать. У меня возникла догадка, что речь идет о краже, и не захотел в этом участвовать. За день до ужина я рассказал о моих затруднениях одному из приглашенных, и он предложил достать три бутылки поль-руже[348] 1906 года по цене 300 франков за бутылку. Моя прихоть оказалась весьма дорогостоящей, ну и ладно! На следующий вечер он принес вино прямо в ресторан, и мы радостно спрятали это незаконно добытое сокровище в холодильник. Но когда в конце ужина, увидев, как метрдотель разливает по бокалам подозрительную красноватую жидкость, я воскликнул: «Не пейте эту отраву!» Мне принесли бутылки, и я хорошенько рассмотрел их: все этикетки оказались поддельными. Я отдал 900 франков за фальшивку. Пригубив это пойло, я понял, что его нельзя пить, однако американцы пили бокал за бокалом и утверждали, что вино замечательное. Неужели они говорили так только из вежливости?

Чтобы я в праздник не сидел один в номере отеля, друзья предложили мне объехать за ночь несколько знакомых домов: так обычно поступают в новогоднюю ночь американцы.

В каждом доме я видел одно и то же – слабый свет ламп под абажурами, и в этом таинственном полумраке сидящие на диванах компании мужчин и женщин, причем женщины все время громко смеются, словно только что услышали от мужчин остроумные шутки. И все они пьют сомнительные напитки, загадочные коктейли, а посередине комнаты стоит чаша с пьяными вишнями, плавающими в какой-то ядовитой субстанции. Время от времени все присутствующие вставали и начинали крутиться и дергаться, то есть танцевать. У меня возникло впечатление, что эти скучные сборища доставляют им огромное удовольствие. И теперь, когда американец говорит мне: «We have had a good time»[349], я знаю, что это означает:

«Я много танцевал, а главное, много выпил».

В Лос-Анджелесе меня прямо преследовал главный редактор одной крупной газеты. Он необыкновенно настойчиво уговаривал меня открыть в этом городе филиал моей фирмы и утверждал, что может добыть необходимые для этого средства. Ежедневно, в двенадцать часов, этот толстяк приезжал ко мне и сообщал, как подвигаются переговоры. Во время беседы он то и дело доставал плоскую металлическую фляжку и щедро наливал себе виски. В каждом кармане у него было по такой фляжке, то есть в общей сложности он носил на себе литр спиртного или даже больше. Этот «человек-резервуар» конечно же предлагал мне присоединиться, но я всякий раз отказывался – во-первых, он пил ужасную гадость, а во-вторых, мне надо было сохранять ясную голову, чтобы понять его мысли, которые он излагал все более сумбурно.

Сначала он говорил так: «Видите ли, Пуаре, я пью, чтобы выказать презрение к отвратительному сухому закону, который недостоин великого народа. Я пью потому, что это запрещено. Я ощущаю наслаждение не от виски, а от нарушения нелепого запрета». А несколько часов спустя он уже говорил: «Ну почему полицейские, следящие за соблюдением сухого закона, так плохо выполняют свою работу? Почему нас постоянно пичкают этой мерзкой отравой, от которой мы тупеем и деградируем? А мы, как дети, не можем устоять перед искушением!» Потом он каким-то непостижимым образом ухитрялся добраться до дому.


Поль Пуаре с Джоан Кроуфорд, 1924


Во время первой поездки в Америку один крупный канадский промышленник пригласил меня провести вечер и переночевать на борту его яхты, на озере Эри. На следующее утро у меня были намечены дела на другом берегу озера, в Буффало, и за ночь яхта должна была доставить меня туда. Ужин был безупречный, по-английски чинный, мы мало разговаривали, мало ели, еще меньше пили и совсем не веселились. Когда подали кофе, хозяин яхты повернулся к дамам и произнес: «Дамы, наверно, будут рады вернуться в свои каюты, ведь они очень устали за день». Дамы не заставили просить себя дважды и поспешили удалиться. Едва за ними закрылась дверь, как все стенные панели заскрипели и отворились, словно в романе Александра Дюма. За ними обнаружились шкафчики с шампанским и ликерами. Стюарды, заговорщически улыбаясь, вносили бутылки с кальвадосом, коньяком, сливянкой, вишневкой, водкой «шидам»[350] и ратафией[351], притом самых лучших марок. До трех часов утра хозяин яхты, все с тем же серьезным и чопорным видом, без конца наливал мне виски, а когда я вернулся к себе в каюту, чтобы лечь спать, он приказал стюарду принести туда внушительную «night cap», порцию на ночь, которую мне пришлось вылить в озеро через иллюминатор.

XVIII. Лекции

Когда я собрался в Америку, многие спрашивали, чем я буду там заниматься. У людей не укладывалось в голове, что кутюрье может выступать с лекциями о моде. Ведь мода – тема несерьезная и вдобавок, как совершенно очевидно, не поддающаяся рациональному осмыслению. Однако мне удалось выявить кое-какие неоспоримые истины, и я попытался донести их до американской аудитории. Мне хотелось ознакомить жителей этой страны с подлинной французской модой, ведь наша мода всегда попадает к ним через недобросовестных посредников, исковерканной и искаженной.


Шале из ткани от Поля Пуаре, 1920


Для тех, кто интересуется содержанием моих лекций, я публикую здесь несколько фрагментов, выбранных наугад и скомпонованных в произвольном порядке. Надо еще добавить, что они были прочитаны по-английски, в больших залах, перед семью или восемью тысячами слушательниц (не припомню, чтобы я хоть раз видел в зале мужчину). Сначала на сцену выходил ведущий и представлял меня – так принято в Америке. Затем выходил я, и, как правило, меня встречали овацией.

Я говорил так:

– Уважаемые дамы, благодарю вас за эти горячие аплодисменты. Знаю, вы считаете меня Королем Моды. Так меня называют ваши газеты. В самом деле, мне здесь оказывают поистине королевские почести, приветствуют восторженные толпы. Конечно, такой прием льстит моему самолюбию, мне не на что жаловаться. И все же мой долг – открыть вам глаза и объяснить, что это значит на самом деле: быть Королем Моды. Не надо представлять нас этакими капризными тиранами, которые, проснувшись поутру, решают вдруг изменить общепринятую манеру одеваться, упразднить воротник на платье или сделать рукав вдвое шире и пышнее. Мы не монархи и не диктаторы. Мы лишь слепо повинуемся воле Женщины, всегда стремящейся к переменам и жаждущей новизны. Наша задача – уловить момент, когда ей надоест привычная одежда, и предложить взамен нечто новое, отвечающее ее желаниям и потребностям. Поэтому в моей профессии требуется не деспотизм, а, напротив, обостренное чутье, и я сейчас говорю с вами не как властелин, а как раб, желающий проникнуть в ваши потаенные мысли.


Поль Пуаре в костюме колониального жителя, 1930


Я здесь, чтобы служить вам. Если за последние двадцать лет я неизменно оказывался во главе всех революционных и подрывных сил, причина заключается в том, что завтрашняя мода всегда казалась мне прекраснее сегодняшней. Как только в стране моды приходит к власти очередное правительство, я сразу задаюсь целью свергнуть его и сформировать другое, отвечающее требованиям времени: в этом я похож на нашего старика Клемансо. Все мои конкуренты, тоже люди творческие, не станут отрицать, что я – самый дерзновенный из них, что я готов рисковать своей популярностью, раздвигая границы мыслимого, и всякий раз точно указываю вам, где нужно остановиться, когда заходишь слишком далеко. И сегодня я, как модельер-новатор, хочу поделиться с вами одной проблемой – вас очень трудно заинтересовать новыми тенденциями.

Я в жизни не встречал у женщин такого постоянства, каким отличаются американки. Это нельзя назвать недостатком, напротив, это достоинство, причем весьма редкое, но когда дело касается моды, постоянство превращается в косность, а косность отвратительна. Модельеры сетуют, что американская клиентура – это ядро, привязанное к их ногам.

Между нами и вами существуют посредники, призванные донести до вас новые идеи, но они не оправдывают доверия. Каждый сезон, желая узнать о новых тенденциях, вы посылаете гонцов в Париж, чтобы они сообщили, какие радости или огорчения ожидают вас в будущем.

Однако эти люди – не художники и не поэты. Они прежде всего коммерсанты, их главная цель – зарабатывание денег. Так зачем же им вносить в американскую моду новации, которые отрицательно скажутся на производительности труда, нарушат тщательно охраняемый душевный покой американок и поставят под угрозу их собственную прибыль? В результате до вас доходят лишь самые безликие и бессодержательные образцы парижской моды, и ваша мода развивается очень медленно или не развивается совсем. Как-то раз один из закупщиков сказал мне прямо:

– Это у вас творческие поиски на первом месте, а у меня все иначе. Для меня самая интересная модель та, что лучше всего продается. Я приезжаю сюда ради своей коммерции, а не ради вашего искусства.

Все закупщики придерживаются этого мнения, а потому выбирают не самую яркую, а самую банальную из наших моделей, поскольку она наверняка разойдется в наибольшем количестве экземпляров. И этот фактор уже повлиял на французскую моду – у нас теперь говорят, что пора обуздать безудержную фантазию модельеров: «Не будем отпугивать американских закупщиков слишком смелыми новациями». Иными словами, закупщики, в которых так заинтересованы наши модные дома, вместо того, чтобы стимулировать развитие моды, наоборот, подавляют ее и ставят под угрозу будущее целой индустрии, основанной на новаторстве.


Поль Пуаре за работой, 1926


В модных домах уже не хотят изобретать и придумывать то, чего еще не было, а просто варьируют успешные модели прошлого сезона, и мода перестает двигаться вперед, а значит, становится чахлой, худосочной, нежизнеспособной.

Теперь женщины напоминают стайку пансионерок в форменных платьицах или сиротский приют на прогулке. Меня это шокирует, особенно в Америке, где женщина богата и, по ее собственному утверждению, независима. Более того, после войны именно американки занимают первое место в мире по роскоши и элегантности, потому что Франция обеднела. В Америке женщины красивые, здоровые, цветущие, уравновешенные, со спортивными фигурами. Сколько меня ни спрашивали, что я думаю об американках, я всякий раз отвечал, что это самые привлекательные женщины в мире, в них воплотился наиболее естественный и совершенный тип женственности, близкий к идеалу древних греков. Им не хватает только одного – индивидуальности.


Платье от Поля Пуаре. Фото Скалони, ок. 1927 года


В другой раз я говорил:

– Вы приветствуете меня, потому что я новатор, я всегда был в авангарде современной моды, не боясь прослыть чудаком. Но когда новатор задумывает новинку, ему необходимо сразу же претворить ее в жизнь. Это чудо созидания, как если бы на дереве одновременно распустились цветы и созрели плоды. Нельзя запретить творцу плодоносить, он скорее согласится умереть. Новатору не всегда воздают должное, потому что новинка созревает медленно или, точнее, люди принимают ее не сразу, им нужно время на размышление. Даже такая передовая страна, как Америка, отличается крайним консерватизмом. Если вы хотите внедрить здесь какую-нибудь новинку, на это уйдет несколько лет, а когда наконец ее примут, она уже перестанет быть новинкой.


Платья от Поля Пуаре, 1924


Когда я сегодня объявляю, что эра коротких юбок закончилась и на смену им придут длинные юбки и юбки-брюки, возникает атмосфера тревоги и беспокойства. Скептики улыбаются. Кто-то говорит, что я сошел с ума. Женщины клянутся, что никогда больше не наденут длинную юбку, и устраивают митинги протеста. Это столь же логично, как поведение джентльмена, который упорно не желает покупать соломенную шляпу в июне и решается на это только в сентябре, когда уже пора убирать ее в шкаф. Такой человек всю жизнь будет отставать от моды. Но я привык к такому настроению и знаю, что в вас говорит дух противоречия.

Когда юбки были длинными, мне стоило огромного труда укоротить их, а сегодня, особенно в Америке, юбки стали даже короче, чем мы представляли себе в самых радужных мечтах. Сначала вы отвергали их, а потом бросились в другую крайность. Могу сказать заранее, все ваши протесты ни к чему не приведут. Вы будете носить удлиненные юбки, пока они не превратятся в юбки-брюки. Сколько бы вы ни оттягивали момент капитуляции, рано или поздно он наступит. Это не прихоть модельера, это естественный ход вещей. Мое предсказание сбудется с такой же неизбежностью, как пророчество Леверье[352], вычислившего орбиту и положение планеты Нептун задолго до того, как ее увидели в телескоп.

Когда в 1903 году я упразднил нижние юбки, ко мне пришла делегация от фабрикантов шелковых тканей. Эти люди доказывали, что я нанес ущерб их индустрии и вдобавок снижаю им прибыли, введя моду на узкие юбки. Они возлагали всю ответственность за это решение на меня, хотя я был простым исполнителем вашей воли, которую угадал прежде всех.

Я мог бы и не разрушать лестную для меня иллюзию, будто я приказываю, а вам остается лишь повиноваться, но это было бы нечестно с моей стороны. Правда в том, что я заранее удовлетворяю ваши невысказанные желания.


Ансамбль от Поля Пуаре, 1925


Есть признаки, позволяющие определить, что та или иная мода скоро пройдет. Но лишь очень немногие люди способны уловить их. Однажды я объявил, что на шляпах отныне не будет никаких украшений. В тот день я заметил, до какой степени они перегружены: на каждой шляпе был целый ворох листьев, цветов, перьев и лент. А в любой моде излишество – это предвестие скорого конца. Назавтра ко мне пришла делегация фабрикантов, производящих искусственные цветы, листья, перья и ленты: подобно гражданам Кале[353], они молили о милосердии – призывали вернуть на шляпы украшения. Но разве можно сопротивляться тому, чего хочет женщина? Шляпы тогда остались без украшений и пребывают такими до сих пор, а я могу лишь выразить бессильное сожаление по этому поводу.


Поль Пуаре на примерке, 1920


Когда я объявил об упразднении корсета, было то же самое. Делегаты от всех профсоюзов, которые должно было затронуть это нововведение, говорили, что я оставляю без куска хлеба целую армию работниц. Пришлось объяснять, что в мировой истории силуэт женщины и форма корсета постоянно менялись и будут меняться впредь, поэтому надо быть готовыми к любым неожиданностям.

А когда я объявил парикмахерам, что эпоха накладок закончилась и отныне волосы у женщин будут короткими, они приняли меня за Антихриста. Они не понимали, какую выгоду им сулит эта новая мода. Ведь приводить в порядок прическу из коротких волос гораздо труднее, чем из длинных. Тут не отделаешься «перманентом», приходится часто и регулярно заходить к парикмахеру, и эта профессия сейчас переживает небывалый бум.

Всякий раз заинтересованные лица видели во мне злобного тирана, который внезапно, одним мановением руки, может повергнуть в нищету целый народ. Я устал играть эту роль. Повторяю, я – всего лишь медиум, чутко отзывающийся на любое изменение во вкусах и отслеживающий все ваши безотчетные желания.

А вот отрывок из моей лекции в Чикаго:

– Из всех эпитетов, которыми меня награждали, самым забавным мне казалось прозвище King of Fashion[354]. Этот титул тешит самолюбие, как никакой другой, ведь король моды царствует не над одним народом, а над всем миром, над всей Вселенной и даже над другими властителями. Ибо властители всех стран, а также властители финансов и промышленности вынуждены подчиняться безжалостному деспотизму моды. Однако вы, быть может, сами не сознаете, в каком вы рабстве: кажется, что ваши вкусы, постепенно меняясь, в итоге совпадают с требованиями моды, но на самом деле у вас нет свободы выбора. Подобно тому как далекие звезды влияют на судьбы людей, мода незаметно, но необоримо воздействует на вас и определяет ваши решения. Считается, что эта жестокая владычица правит только женщинами, однако ей повинуются и мужчины.


Дневное платье работы Дома моды Поля Пуаре, дизайн Рауля Дюфи, рисунок ткани Бьянчини-Фурье, 1925


Когда женщина покупает или заказывает платье, ей кажется, что она выбрала его самостоятельно. Но это ошибка. Ею движет дух моды, подавивший ее волю и затмивший разум. Конечно, ни одна женщина в этом не признается. Вы сейчас слушаете меня и думаете: «Он конечно же преувеличивает. Нельзя утверждать, будто мы – рабыни моды. Мы ведь не станем гнаться за ней, если она нам не нравится».

Не спорю. Но существует странная закономерность – мода нравится вам всегда. В ее деспотизме кроется какое-то необъяснимое обаяние. Мода постоянно меняется, но женщины неизменно согласны с ней.

Кто же подсказывает этой царице решения, спросите вы? Никто. Она творит что хочет, и предсказать ее невозможно. Сплошь и рядом она противоречит самой себе, отменяет указы, изданные только вчера, но это ее право. Все поначалу ворчат и злятся, потом повинуются, а под конец аплодируют.


Ансамбль от Поля Пуаре, 1925


Некоторые люди пытаются убедить нас, что сегодняшняя мода практичнее и удобнее вчерашней, что современный стиль женской одежды – это дитя необходимости. Все обстоит как раз наоборот. Мода по определению алогична, она упивается собственным безрассудством, находит в нем какое-то извращенное наслаждение. Если запасы кожи на складах иссякают, ей срочно нужны высокие авиационные ботинки. Если мех в дефиците, она желает манто из соболей.

Ее прельщает только то, что трудно достать, ибо это, как правило, стоит очень дорого.


Портрет Поля Пуаре работы Гийома, 1927.

Музей Карнавале, Париж


Дух противоречия проявляется в моде так часто и с такой регулярностью, что его впору назвать законом. Разве женщины не носят горжетки[355] поверх легких платьев, бархатные шляпы в августе, а соломенные – в феврале? В эпоху тесных портшезов[356] они облачались в пышные, тяжелые фижмы[357], а в эпоху тряских дилижансов – в громадные кринолины, причем поступали так вполне сознательно.

Об этом свидетельствует одна деталь: по желанию дамы могли расширять и сужать свои кринолины.

В эти юбки были вставлены три или четыре ряда стальных пружинок, через которые продергивались шнурки. Перед тем как сесть в дилижанс, дама вынимала пружинки, сжимала их и прятала в коробочку.


Поль Пуаре на примерке, 1918


Доехав до станции, она спешила уединиться в каком-нибудь гостиничном закутке, снова вставляла в кринолин пружинки и появлялась во дворе гостиницы величавая и прекрасная, словно чашечка роскошного цветка.

В капризах моды и прихотях женщин есть некий вызов здравому смыслу. Это очаровательно, и только мрачный болван способен на подобное злиться.

Несколько лет назад у всех летних шляп были широкие поля. Что неудивительно, ведь летняя шляпа должна защищать лицо от палящего солнца. Но такая мода не могла продержаться долго. Сегодня носят шляпы, у которых практически нет полей. Дело в том, что несколько лет назад полагалось выставлять напоказ волосы, и у кого их было мало, приклеивали накладку к полям шляпы. В то время никто не посмел бы спрятать жидкие волосы под шляпку-колокольчик, нахлобученную до бровей. Тогда мода отличалась нетерпимостью.

Такова она и сейчас, но только в ином смысле.

Пятнадцать лет назад ни одна женщина не решилась бы надеть розовые или бежевые чулки, которые все так охотно носят сейчас. Чулки могли быть только черными, в 1840 году они могли быть исключительно белыми. В эпоху белых чулок вы не рискнули бы купить черные, пусть даже одну-единственную пару. В эпоху черных вы понапрасну обегали бы все магазины, желая купить хотя бы пару розовых. А попробуйте-ка сегодня найти черные чулки!

– Какие чулки будут в моде завтра? – спросил меня один журналист.

– Нельзя исключать, что в моду войдут разные чулки. Вам смешно? Но ведь когда-то так было: на правой ноге – чулок одного цвета, на левой – другого, и в ту эпоху вы ни за что не решились бы показаться в белых чулках.

Я хочу сказать, что не следует возмущаться при виде непривычной для вас одежды. Сегодня ее никто не носит, а завтра будут носить все. В мире моды не бывает взвешенных решений. Здесь все – сплошная крайность и условность.

Если завтра на Пятой авеню появится элегантная дама с турнюром, вы ужаснетесь. Если дама выйдет на прогулку в платье, которое вам предстоит носить через двадцать лет, вы начнете бурно протестовать, потому что в каждую эпоху люди свято верят, что теперешняя мода – самая прогрессивная, рациональная и эстетичная за всю историю человечества. Но это отнюдь не так, и надо постоянно быть готовой к неожиданностям. Как только вам напророчат новую моду, следуйте в указанном направлении и не бойтесь зайти слишком далеко, не бойтесь хватить через край!


Фрагмент платья Поля Пуаре, коллекция «Оrange-avenue», 1925


Мода всегда опережает даже самые смелые прогнозы. Так зачем сопротивляться новым веяниям? Зачем отвергать юбку-брюки? Она все равно войдет в вашу жизнь. Она уже прочно обосновалась у вас дома – в виде пижамы. Вспомните, как возмущались ваши бабушки, когда вы надели эту типично мужскую одежду, пусть даже только на ночь! Теперь вы в ней обедаете, а для ужина есть вечерняя пижама или, точнее, одна из вариаций на эту тему. Несколько лет назад в Париже уже начали было носить юбку-брюки. Тогда эта мода не привилась исключительно по вине Бешоффа[358]: желая обратить на себя всеобщее внимание, он заставил знакомых дам появиться в этих юбках на скачках.

Но рано или поздно юбки-брюки вернутся, и мне кажется, что Америка уже готова полюбить это фантастически удобное изобретение, которое откроет перед модельерами новые горизонты, потому что мода на юбки в последнее время топчется на месте.


А вот фрагмент из лекции, прочитанной в Лос-Анджелесе.

– Когда сотни прелестных женщин собираются в одном зале и поводом для этого собрания служит мода, хочется спросить: «А что тут делает мужчина?» Неужели вы и вправду думаете, будто мужчина способен открыть вам что-то новое в сфере элегантности? Пытаться это сделать – значит выставить себя на посмешище. Вот я, пришедший сюда в качестве лектора, смотрю на вас и думаю: может, мне самому стоит у них поучиться?

Но я пересек Атлантику для того, чтобы поговорить с вами о моде. Как вы знаете, французы не любят путешествовать. Француз привязан к дому, семье, верен своим привычкам и охотно довольствуется уютным мирком. Он похож на птицу, которой так хорошо в клетке, что она не желает улетать, даже если дверца открыта. В самом деле, у француза есть веские причины не покидать родину. Он не желает расставаться с очаровательной женой-француженкой, с прославленной национальной кухней и с винами, а их не так-то просто достать в других странах.


Автопортрет Поля Пуаре, 1930-е годы


Я, например, очень люблю хорошее вино и знаю, как нелегко человеку без него обойтись. И все же Америка неодолимо влечет меня. Я приезжал сюда уже дважды, и мне кажется, что на меня благотворно влияет здешняя атмосфера – атмосфера жизни, полной кипучей энергии, созидательного труда, здорового практицизма и душевной ясности. Молодым, а тем более пожилым французам следовало бы хоть разок побывать в Америке.

Но сегодня я пришел, чтобы пригласить вас на наши берега.


Фрагмент платья Поля Пуаре, коллекция «Оrange-avenue», 1925


Я хочу сказать американкам: «Берегитесь! Вас обманывают!»

Вы думаете, будто верно следуете парижской моде, а на самом деле не имеете о ней ни малейшего понятия! Люди, которых вы посылаете в Париж и которые должны информировать вас о новинках нашей моды, о многом умалчивают. Вы, современные женщины, кинозвезды, свободные, богатые, независимые, приезжайте в Париж!

Когда вы заходите в американский модный дом, вам подбирают готовую модель по размеру – 42, 44 или 46. Получается, что главное в вас – это размер. В Париже возникнет ощущение, что модель создают специально для вас, учитывая вашу индивидуальность, характер и привычки.

Зайдите к одному из наших знаменитых кутюрье, и вы почувствуете себя не в магазине, а в мастерской художника: платье должно быть похожим на вас, как портрет, написанный с натуры. Сначала вы пройдете через калитку в кованой чугунной ограде, потом откроется дверь – и вы увидите в вестибюле архаический бюст Афродиты. Он поставлен там в знак преклонения перед женской красотой и очарованием. Затем вы подниметесь на второй этаж по мраморной лестнице, на площадке стоят бронзовые козочки. Они символизируют грацию.


Домашний халат в стиле ар-деко от Поля Пуаре, 1920-е годы


А потом вы войдете в просторные салоны с серебристо-розовыми стенами, похожие на гроты нимфы Калипсо. И, если вы и вправду женщина, у вас голова пойдет кругом от всех этих зеркал, нежных красок и сияющих ламп, и вы ощутите робость перед яркими впечатлениями, которые вас ожидают.

Вот появились манекенщицы, они идут легко и величаво, словно богини, чьи ноги не касаются земли. Кругом тишина. Здесь нет органов, нет фонографов. Это храм красоты, и женщина, попавшая сюда, должна призвать на помощь всю свою женскую мудрость, весь свой светлый разум, чтобы не поддаться бесчисленным искушениям. С вами работает продавщица, она следит за вашей реакцией. Если у вас железная воля, еще не поздно спастись бегством, пообещав вернуться на следующий день. Но если вы настоящая женщина, то не сможете сдержаться и признаетесь, что вам хочется унести отсюда хотя бы одну-единственную из этих чудесных вещей, в которых воплотились все восхищение, нежность и любовь, какие художник может выразить с помощью тканей.



Неужели я безумец, если стремлюсь создавать платья не как портной, а как художник, и если утверждаю, что мода – это высокое искусство?


В городе Чикашей, штат Оклахома, я выступал перед тремя тысячами молодых девушек. Я сказал им:

– Если вам хочется стать красивыми, не стоит читать модные журналы, это бесполезно. К чему вам мода? Забудьте о ней, просто носите то, что вам идет, что вам к лицу. Посмотритесь в зеркало, запомните, какие тона выделяют ваш цвет лица и от каких он кажется блеклым. Всегда выбирайте одежду в тех тонах, которые подчеркивают ваши преимущества, и если вам идет голубой, не считайте себя обязанными носить зеленый только потому, что он сейчас в моде


Магазин Поля Пуаре с выставкой мехов, 1920-е годы

.

Я развивал эту тему примерно в течение часа, а потом спросил, есть ли у присутствующих вопросы.

Мне передали несколько записок. Вопросы были такие: «Какие цвета будут в моде этой зимой?» или «Какого цвета платье лучше всего надеть на свадьбу?» Либо они ничего не поняли, либо невнимательно слушали.

Желая сгладить неловкость, директор школы разрешила ученицам старших классов продефилировать передо мной, чтобы я сказал каждой из них, какой цвет идет ей больше всего. Передо мной прошагали полторы тысячи девушек, и я, взглянув им в глаза, должен был мгновенно, словно ясновидящий, назвать подходящий цвет. Я выкрикивал: «Голубой!», или «Зеленый!», или «Гранатовый!» – и девица с довольным видом удалялась. Надо вам сказать, что я получал по тысяче долларов за лекцию. Думаю, вы согласитесь, что это была не слишком высокая цена.


Демонстрация коллекции Поля Пуаре, Париж, 1925


Говоря «получал», я несколько приукрашиваю действительность, потому что в момент расплаты мой менеджер таинственным образом куда-то исчез. Он остался мне должен 250 000 франков, я искал его повсюду, и у него дома, и в других местах, но все было напрасно. Перед тем как покинуть Америку, я поручил моему адвокату взыскать деньги по суду. Это оказалось нелегким делом: менеджер был пилот-любитель, и вы, возможно, читали в газетах, что он погиб, попытавшись посадить самолет на крышу небоскреба. Он оставил после себя только детей и долги.


Я нашел заметки, написанные во время самых первых поездок в Америку, под влиянием сиюминутных впечатлений. Вот они.

«Когда смотришь на Нью-Йорк с моста через Гудзон, при виде этого тесного нагромождения домов становится трудно дышать, словно какой-то великан поймал тебя и сжимает в ладони. Ты восхищаешься этим чудом архитектуры, но оно подавляет тебя.

Именно это тягостное ощущение чаще всего заставляет людей ругать Америку. Слишком разителен контраст между грандиозными масштабами всего американского и скромными масштабами обычного человека, прибывшего сюда из-за океана. Приезжему нужно время, чтобы свыкнуться с этой несоразмерностью, а в первые дни ему не по себе, он страдает, сам не зная почему».


Что такое Америка? Много этажей или, по крайней мере, лифтов, много очков, много плевательниц, много воды со льдом, но ни капельки фантазии.

По улице проходят толпы мужчин и женщин, они не глядят друг на друга, не строят друг другу глазки. Они не представляют, сколько нежности, презрения, страсти или благоговения может выразить человеческий взгляд. Их глаза ничего не выражают. Они смотрят, но видят ли они?

Как-то вечером, возвращаясь из театра, я остановился, чтобы полюбоваться феерическим зрелищем. Я стоял на широком тротуаре, совсем близко от меня бесшумно катили большие, удобные машины или, скорее, это были фантомы, призраки машин. А напротив, на головокружительной высоте, вырисовывались дома, мощные, как крепости, со множеством одинаковых окон. В небе виднелись колоколенки, беседки, храмы, фронтоны, озаренные розовым светом и словно бы подвешенные к звездам. Куда бы я ни поглядел, всюду к черному бархату небосвода возносились башни, шпили, соборы, одни были освещены снизу доверху, другие тонули во мраке, лишь на самой вершине сиял золотой огонек.

«Что за люди, что за сверъестественные существа, что за боги живут в этих зданиях?» – невольно подумал я, потом зашагал дальше и снова увидел колокольни, громадные кубы, поставленные друг на друга, какие-то сказочные замки, донжоны и террасы с причудливой игрой теней.

Я был в смятении, словно только что прослушал одну из тех симфоний, от которых кровь стучит в висках, а сердце готово выскочить из груди. Я видел Нью-Йорк во всем его величии.

С чем это можно сравнить? Мне приходит на ум цивилизация Древнего Рима. В самом деле, разве бой между Танни и Демпси[359], на котором присутствуют пятьдесят тысяч зрителей, или матч между командами Армейского клуба и Принстона не напоминают сражения гладиаторов в Колизее? Прошли века, но человечество не изменилось, его все так же привлекают жестокие игры, и при этом оно еще верит в прогресс. Постоянно развиваясь, оно в каком-то смысле не может сдвинуться с мертвой точки. Несмотря на все достижения человечества – подвиги духа, завоевания науки и чудеса храбрости, – оно остается рабом своих извечных желаний, извечных страстей.


Сейчас, когда я диктую эту главу, передо мной лежат письма, которые я написал из Гаррисберга, штат Пенсильвания, и из Миннеаполиса. Чтобы попасть из одного города в другой, мне пришлось сделать пересадку в Чикаго. Я ехал с вокзала на вокзал по широкому проспекту с головокружительной скоростью, в плотном потоке машин. Вдруг дорога, вся целиком, и проезжая часть, и тротуары стали подниматься. Машины дружно затормозили. За какое-то мгновение перед нами выросла стена. Внизу по реке проплыл корабль. Через минуту мост опустился, второй маневр был выполнен с такой же безукоризненной четкостью и быстротой, как первый. И поток машин двинулся дальше. Все произошло в полной тишине. Никто не нажал на клаксон, не выругался, не заворчал. Никто не произнес ни единого слова.

На вокзале чернокожий носильщик спросил номер вагона, номер места, схватил мои чемоданы и убежал, сказав, что будет ждать меня в поезде. (Верится с трудом.)


Модель Поля Пуаре, 1920


Обед на скорую руку или, как здесь говорят, quick-lunch, мелкие лонг-айлендские омары, дыня кассаба. Я просматриваю газеты: «Вооруженные банды терроризируют Чикаго и водят за нос полицию». Платформа, по обеим сторонам которой стоят экспрессы для богатых пассажиров, похожа на узкую улицу, протянувшуюся между двумя рядами черных домов с сияющими окнами. По платформе молча движется толпа. Клубы дыма, звонки, горы чемоданов. Все это напоминает мне фильм «Вокруг света за восемьдесят дней». Но вот улица оживляется, пассажиры бесстрастно, точно наделенные разумом автоматы, предъявляют билеты ухоженным, щеголеватым чернокожим проводникам в черных ливреях. Проводники широко улыбаются своим серьезным, озабоченным гостям. Здесь не видно провожающих: родственники и друзья пассажиров не должны создавать толчею на платформе, раз никуда не едут. Хотя нет, я вижу величавую даму с поджатыми губами, в меховой накидке поверх костюма, отороченного мехом обезьяны. Она провожает дочь. Ни напутствий, ни причитаний, только по щекам вдруг скатываются две настоящие слезы. Неужели я в Америке? Мне показалось, будто я в Шатле.

А вот и маленькая миллиардерша в сером каракулевом манто, в высоких, до колен, зимних ботиночках, с букетиком ярко-красных искусственных черешен, приколотым к воротнику.

Зайдя в вагон, я обнаруживаю там свои чемоданы и носильщика, улыбающегося до ушей. Чаевые. Свисток. Поезд мягко и бесшумно трогается.

Мы едем со скоростью 55 миль в час, хоть это и незаметно.

Я обхожу свои владения. Вот вагон-ресторан, там снуют чернокожие официанты, одетые в белое и в белых перчатках. Клубный вагон, где стены отделаны металлом под красное дерево, предназначен исключительно для мужчин. Оглядев два ряда глубоких кресел, я различаю лишь очки, газеты и сигары. Лица сидящих сливаются в одну сплошную линию, они так схожи друг с другом, что кажется, будто их сделали на конвейере.

Если бы я увидел их еще раз, то не узнал бы. Выражение на всех лицах одинаковое – упрямое и чопорное.

Мы мчимся через поля, покрытые снегом, через унылые плоские пустоши, мимо фешенебельных пригородов, вроде нашего Везине, только раз в двести побольше и с широкими аллеями, по которым скачут всадницы не в дамском, а в обычном седле, на головах у них жокейские картузы из черного бархата, и рыжие волосы развеваются по ветру.

Дальше мы видим гигантские заводские корпуса, похожие на казармы или замки без крыш. На огромных трубах сверху вниз написаны названия предприятия или фирмы, например «Hobart Fine Pianos».



Таким образом, трубы приносят двойную пользу: и дымят, и несут на себе рекламу! Замечательно!


Человек в форменном кителе просит меня назваться – на случай, если мне придет телеграмма. Он показывает купе, где я смогу в любое время продиктовать телеграмму его помощникам. Как не воспользоваться этой редкой возможностью?

Я пошлю телеграммы друзьям, просто так, удовольствия ради, однако мне хотелось бы самому получить телеграмму в поезде. Но я знаю, что этого не будет. Обидно.


Туфли, изготовленные Марше для Поля Пуаре, 1920


Повсюду устроены приспособления, в которых я совершенно не нуждаюсь. Кругом стоят плевательницы, но я не имею привычки плеваться. И письменные приборы, но я не пишу в поездах. В столешницах сделаны углубления, чтобы вставлять бутылки и стаканы, но мы пьем только минеральную воду. Посреди вагона пожилой, совершенно лысый и очень изысканный джентльмен, которому, как кажется, за всю жизнь ни разу не довелось рассердиться, курит сигару еще длиннее моей (а моя обошлась мне в восемнадцать франков). Рядом с ним сидит пожилой секретарь, слушает его и делает записи в блокноте. Голос у лысого похож на трещотку, только очень тихую. Разобрать, что он говорит, совершенно невозможно. Он убийственно серьезен. Никогда не улыбается. Впрочем, здесь никто не улыбается. Я давно это заметил. Неужели все улыбки остались во Франции? Здесь можно увидеть только кривую усмешку, людям не до веселья, они заняты делом. Неужели есть такая страна, где все постоянно улыбаются? Если есть, то это не страна, а курорт, туда надо ездить в отпуск.

Я возвращаюсь на свое место. На столике – небольшой буклет, в котором перечислены все чудеса этого образцового поезда, называемого «Twentieth Century Ltd.», и указаны все цены. Сам поезд, как таковой, стоит 1 миллион 46 тысяч долларов, то есть более 26 миллионов франков. Факт, конечно, интересный, только сообщать мне о нем не очень тактично.

Поезд обслуживает бригада из 32 человек, не считая цирюльника, у которого есть отдельное помещение для работы, лакея, в своем рабочем купе ночью он гладит одежду пассажиров, и дипломированной няни, она же горничная, присматривающая за детьми и заботившаяся о дамах: в ее рабочем помещении установлена ванна. А еще она делает маникюр. И наконец, в хвосте поезда находится observation саг – последний вагон, представляющий собой крытую террасу с балюстрадой, откуда можно любоваться пейзажем, сидя в удобном садовом кресле. Проблема, однако, в том, что никакого пейзажа здесь нет.

XIX. Гастрономия

В самом начале этой книги я упоминал, что в детстве отличался плохим аппетитом. Должен признаться, с возрастом я стал чревоугодником, и теперь некоторые мои друзья даже считают меня большим знатоком гастрономии. Этой наукой, основанной на практическом опыте, во Франции может заниматься каждый, поскольку у нас, во-первых, лучшие в мире продукты, а во-вторых, самые искусные повара.

Чтобы стать настоящим гурманом, надо пройти особую подготовку, накопить большой запас впечатлений, как приятных, так и неприятных. Надо совершать экспедиции в район Бордо, Шампань и Бургундию, чтобы изучить знаменитые вина и развить в себе таланты дегустатора.

В Эперне, крупнейшем центре производства шампанского, в одном отеле я видел, как иностранцы заказывали сотерн[360]. Разве это не кощунство?

Я видел слезы главного сомелье «Серебряной Башни»: этот хранитель гастрономических традиций плакал, потому что иностранцы, опустошавшие его погреб, совершенно не разбирались в вине. «Эти невежды, – жаловался он, – берут мои самые лучшие, редкие вина, люр-салюс[361] 1863 года, шато-лафит[362] 1875 года, обрион[363] 1900 года, а после ужина просят принести им кружку пива! Они, видите ли, еще не напились!» Скоро на свете не останется настоящих знатоков вина, а наши погреба опустеют. Разве можно восстановить энологическую библиотеку и музеи, которые были раньше у Бракессака (в кафе «Вуазен»), в «Мезон д’Ор» или в «Кафе Англэ»?

На мой взгляд, художнику нужно есть только вкусное, скверный обед должен вызывать у него такое же отвращение, как неэстетичное зрелище. Я лучше обойдусь без ужина, чем стану есть нездоровую или неумело приготовленную пищу. Мне всегда казалось, что составление меню и приготовление вкусного ужина – это занятия, достойные аристократа.

Считается, что кухня – место сугубо прозаическое, однако приготовление и поглощение еды могут радовать не только тело, но и душу. По крайней мере, так я думаю всякий раз, когда обедаю у моего друга Вердье[364], замечательного шеф-повара старой школы и автора интереснейших книг о кулинарии.


В свое время я состоял в объединении гурманов под названием «Клуб Ста». Там я пережил обиду, о которой хочу рассказать, чтобы рассеять все недоразумения по этому поводу.

«Клуб Ста», объединявший сто любителей вкусной еды, возглавлял некто Натан Луи Форест, по профессии журналист.

У него был больной желудок. Когда он председательствовал на банкете, то вынимал из кармана два свежих, только что из-под курицы, яйца, незаметно передавал их повару и говорил:

«Три минуты». Как вы понимаете, его обязанности в клубе были чисто символическими, и катар желудка ему не угрожал. Однажды все мы, члены клуба, собрались отужинать на «Парижской барже», которая во время сражения под Марной была собственностью и резиденцией маршала Жофра [365].

В приглашениях указывалось, что членам клуба не разрешается приводить с собой гостей. Мы должны были ужинать в своем, узком кругу.

Мы сели за стол. По одну сторону от меня сидел мой друг Крет, по другую – Ламбержак, до войны участвовавший в велогонках, славившийся прямотой и хлесткими, язвительными ответами тем, кто хотел его задеть. Впрочем, это только прибавляло ему обаяния.

Мне вспоминаются слова Лафонтена[366]:

Пир удался на славу.
На столе было все.
Но кое-кто испортил праздник.

Рядом с председателем сидел какой-то человек, мы видели его в первый раз, и никто нам его не представил. Когда ужин близился к концу, этот господин вдруг встал и предложил всем продегустировать прекрасное, замечательное вино.

Он представлял фирму-производителя этого вина и привез на пробу пятьдесят бутылок. Вино называлось «шато-де м. к.» (не хочу приводить здесь название этого пойла, во-первых, чтобы на меня не подали в суд, а во-вторых, не желаю делать ему рекламу). «Вино, которое вы попробуете, – хвастался представитель фирмы, – изготовлено в лучших традициях Турени». Он хотел было пуститься в долгие рассуждения на эту тему, но мы с Ламбержаком возмутились: «На официальных собраниях клуба нельзя заниматься продвижением торговых марок, это записано в уставе».

Мы попросили представителя фирмы не нарушать устав и сесть на место. Кругом поднялся ропот одобрения, все присутствующие были согласны с нами. Однако месье де К…в… запротестовал: по его словам, он вовсе не собирался заниматься рекламой – в этом нет нужды, его вино и так достаточно известно, – но хотел только подчеркнуть, что напиток изготавливается по древней, ныне уже почти забытой технологии. Он готов гарантировать качество и т. д. и т. п. Наконец, я не выдержал и крикнул ему с места: «Ну все, хватит! У вас есть с собой тетрадь с бланками заказов? Запишите, что я беру двести бутылок, и сядьте на место!»

Позже выяснилось, что эта отповедь произвела неприятное впечатление, а месье де К…в… оказался личным гостем председателя. (Надо же! А говорили, гостей не будет!) Но друзья обступили меня и заверили в своей поддержке. Затем я ушел.

На следующий день я послал председателю Натану Луи Форесту заявление, в котором просил больше не считать меня членом клуба.

Ответа на письмо я не получил, однако мне пришел вызов на Дисциплинарный совет. Я написал совету, что не признаю подобных судилищ и уже попросил аннулировать свое членство в клубе. После чего руководящий комитет, или совет, или президиум, заочно устроил надо мной суд чести и торжественно исключил меня.

Вскоре состоялось еще одно собрание, куда меня, разумеется, не пригласили. Почти все мои друзья были там, председатель изложил события предыдущего собрания по-своему и с большими неточностями. Кажется, он нелестно отозвался о моем поведении, и в итоге разгорелась ссора. После этого ужина мои друзья создали новое объединение под названием «Настоящий “Клуб Ста”» и предложили мне возглавить его, поскольку именно я дал повод к его появлению. Оба клуба существуют и по сей день, и оба развивают бурную деятельность… После того памятного вечера я побывал на многих прекрасных ужинах, однако ни на одном из них не подавали шато-де м. к.

Я сам научился готовить по рецептам некоторые блюда и даже придумал новые. Например, чудесный омлет с луком-шалотом и луком-резанцем. Но мой лучший рецепт – это яйцо в мешочек по-рыбацки.

Когда вы будете есть мидии, не выливайте сок, сварите в нем яйцо в мешочек, затем выложите его на ломтик поджаренного хлеба, залейте сметаной, посыпьте тертым сыром и поставьте в сильно разогретую духовку.

Поверх яйца образуется золотистая корочка, а внутри оно останется мягким, потому что сметана предохраняет его от жара духовки.

Когда вы воткнете вилку в яйцо, желток растечется и смешается с соком мидий. Это очень вкусно.

Мне всегда нравилось наблюдать, как готовят мои кухарки, лучшими из которых, бесспорно, были Орели и Катрин.

Я не мог не упомянуть их, ведь они доставили мне столько радости. Орели и Катрин поделились со мной кое-какими профессиональными хитростями, но я держу их в секрете.

Я испытываю к этим женщинам не только благодарность желудка, но и признательность сердца.



Сейчас, диктуя эти строки, я сижу на огороде, среди фасоли и помидоров, мне приятно смотреть на них, потому что я предвкушаю наслаждение, которые они мне доставят. Если мою книгу будут читать в Америке, то не поймут, отчего я придаю такое значение свежим овощам. В Америке их производят промышленным способом и продают в консервных банках.

Я не одобряю такую практику, ведь помидоры созданы Богом, а консервные банки придуманы людьми.

Я часто с ужасом думаю о превосходных поварах, которых позаимствовала у нас Америка и которые в кухонных цехах больших американских отелей превратились в алхимиков и препараторов… Мне бы хотелось вступиться за французскую кухню, спасти ее традиции. Иностранцы, живущие в Париже, ничего не смыслят в нашей национальной кулинарии, и, приобретая за доллары наших лучших шефов, не знают, какие требования к ним предъявлять. Таким нанимателям все равно, что есть на обед – суп «Кнорр», приправленный «виандоксом», или настоящую крестьянскую похлебку с ржаным хлебом, овощами, вареной гусятиной и салом, у которой естественный вкус и натуральные цвета – капуста зеленая, морковь красная, репа белая, сало розовое, а в горохе не попадаются кристаллики соды.


Поль Пуаре за гримом для спектакля Колетт, 1927


Я мечтаю до конца своих дней сохранить здоровый аппетит, чтобы наслаждаться французской кухней.

Это мое любимое занятие в свободное время, как игра на скрипке для Энгра[367].

О подобных увлечениях приходится слышать часто, во Франции у каждого Энгра есть своя скрипка. Но мне мало одной лишь скрипки, я хотел бы еще играть на кларнете и гобое, заниматься всеми искусствами на свете, чтобы получать от них радость. Многие осуждали меня за это.

Драматическое искусство – тоже прекрасная возможность отвлечься от повседневных забот, так подумал я в ту минуту, когда Колетт[368] предложила мне выступить вместе с ней на сцене. Но тут, к моему изумлению, выяснилось, что профессия актера до сих пор считается у нас постыдной. Во времена Мольера[369] комедиантов запрещалось хоронить на кладбище, очевидно, какие-то остатки этого предубеждения сохранились и по сей день.

У меня в ушах и сейчас звучит грозный голос месье Лазара Вейлера, сенатора и председателя нашего административного совета. Он заявил, что о моем выступлении на парижской сцене, пусть даже в качестве любителя, не может быть и речи. А я всю жизнь считал, что самая большая роскошь в этом мире – быть независимым и слушать только самого себя. И мне приятно вспомнить о тех веселых днях, когда я ездил по провинции с этим спектаклем в компании великой писательницы Колетт и других артистов, а затем еще месяц участвовал в представлениях в Париже и каждый вечер выходил на сцену, перевоплотившись в другого человека.

Еще одним источником радости для меня стали книги: мне нравилось не только читать их, но и издавать. В те времена, когда я работал с Дюфи, мы составили и выпустили ежегодник, который назвали «Альманах изящной словесности и искусств». Он был напечатан на превосходной бумаге, проиллюстрирован гравюрами Дюфи, и в нем приняли участие все выдающиеся живописцы, литераторы и рисовальщики авангарда. Другие мои достижения в этой области – альбомы Ириба и Лепапа, о них здесь уже упоминалось. Еще я издал кулинарную книгу, где были собраны рецепты моих друзей, как наиболее талантливых поваров-любителей, так и выдающихся профессионалов. Иллюстрации к этой книге создала женщина, отличавшаяся большим умом, тонким чувством прекрасного и превосходным знанием французской кухни, – ее звали Мари-Аликс.


Колетт, Николь Жиль и Поль Пуаре, 1930


Еще одна изданная мною книга была столь своеобразна, что я с трудом решился упомянуть о ней. Она называлась «Крошка Поль на отдыхе, литературные фрагменты, собранные одним болваном и проиллюстрированные другим». «Другой болван» – это был Пьер Фо, такой же озорной выдумщик, как и «первый». В книге содержались всевозможные шутки, скороговорки и шаржи.


Семья Поля Пуаре: Розин, Дениз, Колин, Мартин и Поль Пуаре, 1922. Фото – Липницки-Вайоле


Как-то неловко останавливать внимание читателя на подобных пустяках, но после рассказа о моей основной деятельности следует упомянуть и о моих забавах. Впрочем, я заслуживаю снисхождения хотя бы потому, что не принял эти литературные упражнения всерьез и не объявил их краеугольным камнем новой поэзии.

Правда, мою собственную литературную продукцию возвышало и облагораживало соседство с отрывками из сочинений Виктора Гюго[370], Теофиля Готье[371] и других гениев…

Последней книгой, которую я выпустил, стал рекламный альбом под названием «Пан», который имел большой успех. Альбом был предназначен для всех фирм, занимавшихся созданием и продажей предметов роскоши. Мы делали его с удовольствием – это верный путь к удаче. В период работы, раз в две недели, по средам, самые знаменитые рисовальщики собирались вместе и приходили ко мне обедать. Каждому поручалось ответственное задание: придумать нестандартную и убедителльную рекламу для отборных семян «Клоз»[372], костюмов портного О’Россена[373] и бесценных безделушек, выставленных на продажу антикваром Бенсимоном[374].

Со мной сотрудничали Мартен, Диньимон, Тушаг, Люсьен Буше, Оберле, Пьер Фо, Эдди Легран, Пьобер, Жорж Делав, Камиль Беллег, Ван Моппес и рисовальщик животных Делю-эрмоз. Иные из них тогда еще были никому не известными молодыми художниками, и эта работа помогла им найти свой путь в искусстве. Альбом «Пан» распространялся лишь среди избранной клиентуры, на которую был рассчитан, но все любители искусства и библиофилы жаждали приобрести хотя бы по экземпляру. Когда-нибудь о нем вспомнят, и он станет прототипом иллюстрированного журнала нового поколения.

Тогда же, с помощью этих художников, я начал собирать иллюстрированные книги, выпущенные в единственном экземпляре, например книгу Жюля Ренара, напечатанную на великолепной бумаге, в серии «Бернуар». Я дал ее почитать одному из моих рисовальщиков, Жоржу Делаву: мне казалось, что по складу характера он напоминает Жюля Ренара.

Я разрешил ему во время чтения делать зарисовки, рисовать акварелью и вписывать свои замечания на полях или даже между строк.



Однако моя затея была чересчур дорогостоящей, и на время пришлось от нее отказаться. Но я надеюсь, что в будущем опять смогу собирать такие книги, и в итоге составится весьма обширная коллекция.

Она станет для меня своего рода утешением после того, как из-за финансовых неурядиц мне пришлось распродать коллекцию картин, которую я так долго и с таким энтузиазмом собирал. Но ведь это судьба всех коллекций: обогатившись некоторым количеством шедевров, они рано или поздно продаются с молотка по частям, а потом из их разрозненных фрагментов составляются новые коллекции, уже по другому принципу.

Я безмерно далек от большевизма, но считаю, что отдельный человек не вправе присваивать произведения искусства, представляющие собой национальное достояние, под тем предлогом, что он богат. У кого достаточно денег, чтобы собрать коллекцию картин, должен давать художникам средства к существованию. Надо обязать его регулярно устраивать общедоступную выставку приобретенных картин в одном из государственных музеев. Если же коллекционер на это не согласится, пусть выплачивает государству определенную сумму, которая пойдет на приобретение картин никому не известных художников. Буду рад, если эту идею подхватит какой-нибудь министр-реформатор, когда захочется сделать что-то полезное и нетривиальное.


Поль Пуаре. Лесной пейзаж. 1930-е годы. Из коллекции А. Васильева


Когда я устрою выставку произведений искусства и книг из моего собрания, многие придут на нее, надеясь увидеть изыски авангардизма, но будут весьма разочарованы. У меня почти нет кубистов, нет ни одного сюрреалиста. Я не в состоянии воспринимать искусство, если его язык становится туманным и маловразумительным. Природа изъясняется прямо и внятно, зачем же нам ее усложнять? Возможно, именно это хотел сказать мне Жан Кокто, когда однажды воскресным днем зашел навестить меня. Я лежал в постели, отдыхая после бурно проведенной субботы. Войдя в спальню,

Кокто сказал, что я, как в былые времена, под словом «искусство» подразумеваю простодушное любование действительностью.

И добавил: «Вы правы, дорогой мой Пуаре… Всем пора вернуться к такому пониманию искусства… И совсем скоро мы к нему вернемся».

Мне тогда показалось, что он в самом деле стремится к этому. Возможно, было уже слишком поздно.


Поль Пуаре за мольбертом, 1929


Но разве у художника есть иной стимул для творчества, кроме природы, иной способ самовыражения, кроме попытки воспроизвести увиденное? Все те, кто ищет источник вдохновения вне природы, неизбежно впадают в пустые ухищрения и крайности. Яд может вызывать только болезненные разрастания и чудовищные уродства, а природа, напротив, бодрит нас и успокаивает. В то же время она исполнена гармонии и соразмерности. Я всегда заботился о своем здоровье, как физическом, так и духовном, считая его необходимым условием хорошего настроения и радостного труда. В этом секрет моего успеха. Когда надо приготовить изысканное блюдо или создать модель вечернего манто, мне не приходится принуждать себя, я весь целиком отдаюсь работе. За что бы я ни взялся, всегда делаю это с любовью, интересом и усердием, в каждую созданную мной вещь я вкладываю всю душу.


Платье от Поля Пуаре, 1931


Думаю, это отражается на моих моделях, и, когда люди разглядывают созданное мною платье, им передается часть моего энтузиазма. Вот за этим-то особым обаянием моделей от Пуаре и погнались те, кто решил присвоить мое дело. К несчастью для них, они не поняли, что им потребуются такой же высокий профессионализм и культура труда, как у меня.

Вот почему их постигла неудача.


Вернувшись из Америки, я узнал, что в мое гнездо наведался хищник. Он забрал у меня четырех самых ценных сотрудников и вообразил, будто отнял часть меня самого. Казалось, у него есть все необходимое, чтобы выстроить мой дом заново, без меня, но хищник не умеет воспитывать чужих птенцов. Он не высиживает яйца, а только разбивает и пожирает их. Что сталось с теми беднягами, которых он переманил? Теперь каждый из них – сам по себе и не знает, чем заняться. Неудивительно, ведь им недостает творческой энергии, которой они подпитывались от меня, скрытой в моем сердце и замыслах. Неужели они не понимали этого? Неужели самоуверенность может ослепить человека до такой степени?


Рисунок Жозе Заморы для Поля Пуаре, 1920


Все, что мною сделано, я создал сам, руководствуясь интуицией, повинуясь своему творческому импульсу, и довел до завершающего этапа без чьей-либо помощи. Да, вокруг меня было множество сотрудников и служащих, но это я вдохновлял их.

Заметьте, ни один из них, расставшись со мной, не создал ничего своего. Никто не добился известности, не сумел привлечь внимание публики.


Духи Поля Пуаре «Ночь Китая», 1911


Художник замыкается в своем творчестве, он отдает частицу самого себя всему, за что бы ни брался, присутствует в каждом из своих творений. Это явление, возможно, имеет нечто общее с радиоактивностью: усилием воли художник раздваивается, и одно из его «я», энергетическое, переходит в его творения, а другое, вещественное, остается жить среди людей. Вот почему нас так волнуют некоторые картины старых мастеров: мы ощущаем в них присутствие автора. Какой просвещенный и тонко чувствующий любитель живописи не испытывал этого ощущения перед шедеврами Джотто, Эль Греко, Вермеера[375] или Шардена [376]? Надо полагать, такое чудо случается не каждый день.

Но при счастливом стечении обстоятельств, при особенно мощном приливе вдохновения этот перенос энергии становится возможным. И если подобное явление действительно существует, мне хочется надеяться, что люди распознали мое присутствие во многих моих произведениях – ведь я истратил на них столько душевного жара, столько любви!


Реклама духов «Ночь Китая», 1911


Берясь за осуществление любого замысла, к какому роду деятельности, к какой области он бы ни относился, я вкладывал весь мой темперамент и эмоциональный опыт.


Примерка у Поля Пуаре, 1930


Если бы Кокто увидел меня сегодня утром, он с полным правом сказал, что мое эстетическое кредо – простодушное любование действительностью. Он бы увидел, как я сижу на кухне, окна которой выходят на пищащий и квохчущий курятник, и готовлю жареную дораду[377] на сливочном масле и цесарку с капустой: сегодня ко мне на обед придет друг.


Реклама духов «Махараджа» фирмы «Розин», 1923


Я занимаюсь стряпней и не считаю это проявлением малодушия или наивности, напротив, вижу в этом доказательство силы и независимости и нисколько этого не стыжусь. Работая на кухне, я получаю такое же удовольствие и с таким же упорством добиваюсь совершенства, как в давние времена, когда строил и оформлял три баржи – «Любовь», «Наслаждения» и «Оргии» – или составлял композиции новых духов. Можно ли передать словами безмерную, чистую радость творца, увидевшего реальное воплощение своего идеала?

И можно ли подсчитать, сколько всего я создал, сколько раз испытывал это блаженство, вознаграждавшее за муки творчества?

Однажды у меня возникла идея – извлекать ароматы из листьев тех растений, у которых в парфюмерии обычно используются цветы и корни. И я забавлялся, экспериментируя с листьями герани (они стали основой для духов «Борджиа»), затем мастикового дерева и бальзамических трав, растущих на песчаных равнинах Прованса. Я заказал стеклодувам особые модели флаконов для этих эссенций. А потом мои юные ученицы из школы декоративно-прикладного искусства расписали флаконы дивными цветами и арабесками. Одновременно я заказал ковры и драпировки из набивных тканей с узорами, каких никто еще не видел даже в самых смелых мечтах.

Я поехал в Венецию и показал мастерам в Мурано эскизы люстр, детали для них изготавливались при мне, и я видел, как мои модели чудесным образом оживали, выходя из стеклодувных трубок. В Милане я отбирал образцы драгоценной парчи из сокровищниц соборов. На фабриках Лиона для меня создали набивные ткани по новым рисункам, я направлял руку ваятелей, украшавших скульптурами стены современных дворцов.


Баржа любовных наслаждений и праздников Поля Пуаре, Париж, 1925


Интерьер на барже Поля Пуаре, Париж, 1925


Баржа Поля Пуаре у моста Алекс, Париж, 1925


Поль Пуаре за дегустацией духов, 1925


Бутик «Розин» на улице Гранд-Пале, Париж, 1924


…Я давал советы скульпторам Нунция,
Вырезавшим на двери фигуру Вакха…

И я создал новые силуэты, которые то становились облегающими футлярами и широкими мантиями, то превращались в чашечки цветов и колокола. Я придал им форму, цвет, подвижность, наделил жизнью. Еще я добился для них мировой славы и уважения публики. Это было уже слишком. У некоторых банкиров разгорелись глаза, они отняли мое дело и захотели управлять им по-своему. Представьте себе, что врач решил насильно лечить абсолютно здорового человека, сдавливать ему легкое и делать пневмоторакс, то есть подменять нормальную работу органа искусственным процессом.


Интерьер бутика «Розин», Париж, 1925


Ансамбль ателье «Мартин», Париж, 1927


Духи Поля Пуаре «Розин», 1920-е годы


Духи «Арлекин» фирмы «Розин», 1920


«К чему эти бесполезные фантазии, духи из листьев и все такое? Вы по натуре художник? Ну так вот вам крем для бритья в тюбике, очень качественный, успокаивающий раздражение кожи, придумайте для него удачное название! А все эти ваши флаконы, новые идеи нам не нужны, слишком дорого обходятся. Мы банкиры, а не художники, наша задача – делать деньги! Хватит с нас изысков, нам нужна серийная продукция, которую можно будет продать всем и каждому. У нас свои методы работы, и мы не выбрасываем деньги на ветер».

А другой говорил мне: «Ваша юбка-брюки – просто вздор, она нам ни к чему, она отпугивает покупателей. Вы напридумывали нелепые модели, которые мы не можем показать людям, и поскольку вы не хотите нас понять, мы больше не будем вам платить. Ха-ха-ха!»


Производство духов фирмы «Розин», 1920


А третий запретил мне заказывать обивочную ткань или драпировки по новым рисункам. Сначала надо продать то, что залежалось у нас на складе, говорил он. Я не мог больше заводить личные связи с фабрикантами, не мог никого вдохновлять. Персоналу было строго приказано не общаться со мной. Вообразите сцену из сказки: злые колдуньи и враждебные феи столпились вокруг постели королевы, чтобы не дать ей произвести на свет дитя. Она должна была умереть в муках.

Но вышло по-другому: королева исчезла, а колдуньи погибли. Ха-ха-ха!

XX. Философ

Вот она, моя жизнь – ровно пятьдесят лет. Вся она уместилась в томике, насчитывающем триста страниц. Возможно, стоило бы рассказать о ней более подробно? Хотя мне было приятно вначале просмотреть ее целиком, а сейчас взглянуть на сокращенный вариант. Вероятно, эта работа доставила мне больше удовольствия, чем читателю.


Поль Пуаре, 1930. Фото – Липницки


Поль Пуаре за примеркой, Париж, 1935


Я попытался проследить, как нить моей жизни, постепенно разворачиваясь, вычертила сложный орнамент, подобно лентам, которые фокусники вертят вокруг палки, выписывая все более и более причудливые круги и спирали, они словно бы превращаются в громадные распускающиеся цветы. Я был зачинателем многих славных дел. Точнее, я, если можно так выразиться, был факелом, от которого зажглось немало ярких огней. Теперь, оказавшись вдали от меня, эти огни погасли или затянулись пеплом. Никто из предавших меня не добился успеха. На моем жизненном пути было столько интересного и увлекательного, что я до сих пор с удовольствием вспоминаю все его этапы, в том числе и праздничный вечер 24 декабря 1924 года, когда кучка наглецов сговорилась встретиться под моей крышей, хоть я и не приглашал их. Меня взяла в кольцо беспощадная банда, одна из тех изысканных великосветских банд, что зовутся консорциумами. В гардеробе недосчитались нескольких меховых манто. От меня стали требовать, чтобы я вернул их, однако многие из этих пропавших манто никогда не существовали в действительности. Ж.Л.Ф., прибывшая без верхней одежды, по ошибке прихватила на обратном пути чью-то шубу. Мадам М.С., выходя, увидела свое манто из выдры на незнакомой даме, которая явилась без приглашения. Это был конец всего.


Поль Пуаре и актриса Жозефина Бейкер на празднике святой Катерины, ноябрь, 1925


Через несколько дней произошло слияние моей фирмы с неким акционерным обществом. Дальнейшее вы знаете.


Человек, накануне вечером беззаботно прогуливавшийся по улице, поутру сидит на краю тротуара, лицо у него разбито, взгляд блуждает. Когда комиссар участливо спрашивает, что с ним случилось, он отвечает: «Не знаю. Помню только, что их было много. Один бил, другие стояли на стреме. Не уверен, что смогу опознать их, разве только двоих-троих… Но полиция наверняка скоро выйдет на след. Ведь это профессионалы».

Именно это и произошло со мной. Я ни на кого не держу зла, уже смирился с тем, что больше не буду богатым. А вот сборщик налогов все никак не смирится. Некоторые люди продолжают требовать от меня денег, почему-то считая, что они должны у меня быть. А я и не думал, что без денег можно чувствовать себя таким счастливым. Я живу в живописном уголке Иль-де-Франс. Пусть в комнате у меня порой идет дождь, зато когда я распахиваю окно, передо мной открывается великолепный вид, здесь полно воздуха и света, я наслаждаюсь и дневным зноем, и ночной прохладой. Я здесь один (да, мадам, совсем один), хотя у меня еще осталось несколько друзей. У меня взрослые дети, которых я обожаю и которые, как мне кажется, любят меня. Правда, я их часто ругаю, но ведь мне так хочется, чтобы они знали о жизни все то, что знаю я.


Ток от Поля Пуаре, 1920


Поль Пуаре с детьми, 1930


Я с огромным удовольствием вернулся к живописи, всегда ее любил и никогда не бросал окончательно. Созерцая природу, нельзя удержаться от восторженных возгласов, столь же естественнно наше желание запечатлеть это величественное зрелище на полотне, и, на мой взгляд, нет на свете более прекрасного и возвышенного занятия. Поговаривали, что мои картины были созданы не мной. Возможно, в один прекрасный день найдется дурак, который скажет, что и эта книга написана кем-то другим.


Поль Пуаре на празднике, 1930


Мари Алике. Портрет Поля Пуаре, 1925


Обложка первого издания книги Поля Пуаре «Одевая эпоху», 1930


Поль Пуаре, 1925


Факсимиле Поля Пуаре


Мне предлагали вернуться в деловой мир. Это вполне возможно. Я способен создать еще много новых моделей. В этом случае я, быть может, когда-нибудь выпущу в свет второй том своих воспоминаний. Но я заранее прошу читателя извинить меня, если по независящим от автора обстоятельствам второй том окажется тоньше, чем первый.


Ле Жибе, Мези,

июль – август 1930 г.

Примечания

1

Так назывался парижский рынок, возникший еще в XIII веке. Именно вокруг него располагались так называемые «дворы чудес» – притоны парижского дна. В 1960-е годы XX века тут разбили красивый сквер, а под ним создали многоэтажный подземный магазин.

(обратно)

2

Женский классический костюм состоял из прямой юбки и жакета на подкладке с воротником и лацканами. Впервые подобные костюмы появились в 1780-е годы и носили название «портновских костюмов», или костюм-«тайер», т. к. их шили не модистки, а мужские портные. В женскую моду такие костюмы вошли в 1880-е годы.

(обратно)

3

Надежда (фр.). – Здесь и далее прим. ред.

(обратно)

4

Престижный парижский универмаг (BHV).

(обратно)

5

Французский «родственник» русского Петрушки, неисправимый болтун, совершенно не умеющий хранить секреты. Отсюда выражение «секрет Полишинеля».

(обратно)

6

Город на р. Сене, юго-западный пригород Парижа.

(обратно)

7

Длинный сюртук широкого покроя с высоким воротником и пелериной.

(обратно)

8

Анисовая настойка, аперитив.

(обратно)

9

Эдисон, Томас Алва (1847–1931) – американский изобретатель. В 1879 г. создал первую пригодную для коммерческого производства лампу с угольной пылью. Создал сверхмощный элекрогенератор и участвовал в сооружении и пуске первой центральной тепловой электростанции в Нью-Йорке. Всего было более 1000 изобретений.

(обратно)

10

Дековиль – французский инженер, сконструировал в начале 1880-х гг. переносную узкоколейную железную дорогу.

(обратно)

11

Маринони, Ипполит (1823–1904) – итальянский изобретатель нового типа скоропечатных машин, построил первую ротационную машину.

(обратно)

12

Общая спальня для учащихся в закрытых учебных учреждениях.

(обратно)

13

Муне-Сюлли, Жан (1841–1916) – выдающийся французский актер, работал в «Комеди Франсез», один из крупнейших трагиков своего времени, кавалер ордена Почетного легиона. Лучшие роли – Гамлет и др.

(обратно)

14

Го, Франсуа Жюль Эдмон (1823–1901) – французский актер, работал в Theatre frangais, замечательный комик. Лучшие роли – Фигаро, Сганарелль, Триссотен и др.

(обратно)

15

Барте, Юлия (1854–1941) – французская трагическая актриса. Лучшие роли – Антигона и др.

(обратно)

16

Фероди, Морис де (1859–1937) – французский актер и автор песен, выступал на сцене «Комеди Франсез» с 1880 года, прославился исполнением главной роли в пьесе «Бизнес есть бизнес», которую сыграл более 1200 раз в течение 30 лет сценической карьеры.

(обратно)

17

Режан, Габриель (1856–1920) – французская актриса, на сцене с 1878 г.

В 1906 г. создала «Театр Режан» (Париж). Развивала принципы реалистической школы. Прославилась исполнением роли Норы («Кукольный дом»

Г. Ибсена).

(обратно)

18

“ Гранье, Жанна (1852–1939) – французская опереточная актриса, первая исполнительница главной роли в оперетте Ш. Лекока «Жирофле-Жирофля».

(обратно)

19

Бернар, Сара (1844–1923) – французская актриса, одна из самых прославленных в истории театра. Работала в «Комеди Франсез», много гастролировала.

(обратно)

20

Гитри, Саша (1885–1957) – французский актер, драматург, режиссер, продюсер.

(обратно)

21

Трагедия Софокла.

(обратно)

22

Опера П. Масканьи (1891), лирическая комедия.

(обратно)

23

Комедия Э. Ожье (1904/1905).

(обратно)

24

Трагедия Софокла.

(обратно)

25

Пьеса В. Сарду (1894).

(обратно)

26

Макс, Линдер (наст, имя Габриель Максимилиан Лавьель) (1883–1925) – французский актер, один из крупнейших мировых кинокомиков. Играл

в парижских театрах «Амбигю комик» и «Варьете».

(обратно)

27

Сарду, Викторьен (1831–1908) – французский драматург, царивший на французской сцене периода Второй империи. Его комедии нравов долгое время считались образцом безупречной пьесы.

(обратно)

28

Л аведан, Анри (1859–1940) – французский сценарист, драматург, романист. С 1898 г. член Французской академии. Писал пьесы для «Комеди Франсез». В 1907 г. становится во главе кинокомпании «Фильм д’ар».

(обратно)

29

Брие, Эжен (1858–1932) – французский драматург, стремился создать «полезный» театр, освещал в мелодрамах социальные проблемы.

(обратно)

30

Капю, Альфред (1858–1922) – французский писатель.

(обратно)

31

Флер, Робер де (1872–1927) – французский журналист и драматург, один из популярнейших мастеров легкой комедии.

(обратно)

32

Кайаве, Гастон Арман (1869–1915) – французский драматург, написал несколько пьес с Р. Де Флером.

(обратно)

33

Донне, Морис (1859–1945) – французский писатель, драматург, член Французской академии с 1907 г.

(обратно)

34

Парижские театры.

(обратно)

35

Пьеса по роману маркиза де Фудраса (1800–1872), автора многочисленных романов из великосветской жизни.

(обратно)

36

Пьеса В. Сарду (1866).

(обратно)

37

Пьеса «Блистательные любовники» Ж.-Б. Мольера (1670).

(обратно)

38

Юбка на каркасе, пышная сзади. Эффект пышности достигался с помощью специальной подушки, которую подкладывали под платье сзади, ниже талии.

(обратно)

39

Коппе, Франсуа (1842–1908) – французский поэт, драматург, прозаик, с 1884 г. член Французской академии.

(обратно)

40

Кожа хромового дубления, выделанная из шкур коз. Лучшие виды получают из шкур молодых козлят молочных пород.

(обратно)

41

Клерен, Жорж (1843–1920) – французский художник-портретист и декоратор.

(обратно)

42

Бугро, Адольф Вильям (1825–1905) – французский живописец, крупнейший представитель салонной академической живописи, автор картин на исторические, мифологические и библейские сюжеты.

(обратно)

43

Каролюс-Дюран (наст, имя Шарль Эмиль Огюст Дюран) (1838–1917) – французский живописец, представитель академической школы.

(обратно)

44

Бонна, Леон Жозеф Флорантен (1833–1922) – французский живописец, коллекционер, писал картины на исторические и религиозные сюжеты, но более известен как портретист.

(обратно)

45

Коро, Жан Батист Камиль (1796–1875) – французский художник-пейзажист.

(обратно)

46

Роден, Франсуа Огюст Рене (1840–1917) – французский скульптор, один из основоположников импрессионизма в скульптуре.

(обратно)

47

Имеется в виду аэродинамическая лаборатория Г. А. Эйфеля в Отее.

(обратно)

48

Опера А. Брюно на сюжет Э. Золя (1893).

(обратно)

49

Опера Д. Верди по пьесам У. Шекспира (1893).

(обратно)

50

Знаменитый парижский Дом Высокой моды начала XX в. Прославился первоклассной клиентурой, отличным качеством шитья и тягой к стилю модерн. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

51

Позднее Шеруи создала свой Дом моды «Мадлен Шеруи» на Вандомской площади (1903–1935); славился элегантным и изысканным стилем. После его закрытия в 1935 г. в этом помещении открыла свой Дом моды Эльза Скиапарелли. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

52

Дусе, Жак (1853–1929) – парижский кутюрье. В 1875 г. отрыл свой Дом моды, основой которого стала небольшая лавка модных женских аксессуаров его деда, открытая в 1815 г. Специализировался на вечерних платьях из атласа и шелка. Коллекционер, собрал ценную коллекцию живописи и предметов прикладного искусства XVIII в.

(обратно)

53

Ворт, Чарльз-Фредерик (1825–1895) – создатель Высокой моды, первым использовал манекенщиц для примерок, в 1868 г. создал Синдикат Высокой моды, объединивший салоны, где одевались высшие круги общества.

(обратно)

54

Руфф, Магги (наст, имя Маги Безансон де Вагнер) (1896–1971) – французская создательница мод, основательница успешного парижского Дома моды (1929–1965). Автор книг, в том числе «Философия элегантности». – Прим. А. Васильева.

(обратно)

55

Пакен, Исидор (1869–1936) – французская создательница мод, глава известной парижской фирмы, основанной в 1892 г., первая женщина среди модельеров высшего класса получила орден Почетного легиона.

(обратно)

56

Редферн, Джон (1835–1929) – английский кутюрье, в 1881 г. открыл свой Дом моды в Лондоне и Париже, позднее в Нью-Йорке и Эдинбурге.

В 1888 г. стал портным королевы Виктории. Дом специализировался на спортивных платьях для путешествий и верховой езды.

(обратно)

57

Сухое красное вино бордосского типа из округа Медок, одно из самых известных вин Франции.

(обратно)

58

Французское сухое красное вино, одно из лучших вин мира.

(обратно)

59

Судак, австрийцы называют его «фогош», венгры – «фогас».

(обратно)

60

Ресторанное название блюд из мелкой дичи – овсянок, жаворонков, воробьев.

(обратно)

61

Конный экипаж, фаэтон.

(обратно)

62

Пьеса О. де Бальзака.

(обратно)

63

Брандес, Марта (1862–0000) – французская актриса, в 1884 г. начала играть в театре «Водевиль», имела большой успех в пьесах В. Сарду. С 1887 г. работала в «Комеди Франсез».

(обратно)

64

Тео, Линген (1903–1978) – немецкий актер.

(обратно)

65

Гарден, Мэри (1874–1967) – шотландская певица, сопрано, дебютировала в 1900 г. в Париже. С успехом выступала до 1906 г. в «Опера Комик», с 1910 г. пела в Чикагской опере.

(обратно)

66

Парижский театральный клуб.

(обратно)

67

Детай, Эдуард (1848–1912) – французский художник-академик, президент компании La Sabretache, которая основала Музей истории армии в 1896 г.

(обратно)

68

Гусарская короткая накидка с меховой опушкой.

(обратно)

69

Блестящий шнур на гусарском мундире.

(обратно)

70

Высокий головной убор с круглым дном, козырьком, подбородочным ремнем и различными украшениями.

(обратно)

71

Медная коробка для артиллерийских скорострельных трубок, носили через плечо на ремне.

(обратно)

72

“ Кожаная сумка у гусар, висевшая на трех ремнях на уровне колена.

(обратно)

73

Оторочка, обшивка по шву, кант.

(обратно)

74

Вокруг пояса гусар завязывал кушак – сетку из шнуров с гомбами (перехватами).

(обратно)

75

Курорт на западе Франции.

(обратно)

76

Мейер, Мили (1852–1927) – французская певица, опереточное сопрано.

(обратно)

77

Мерод, Клео де (наст, имя Клеопатра Диана де Мерод) (1875–1966) – французская танцовщица, звезда Прекрасной эпохи. Выступала в «Фоли-Бержер», много гастролировала. Отличалась редкой красотой, сделавшей ее любимой моделью многих художников, скульпторов и фотографов той поры. Среди ее многочисленных поклонников был бельгийский король Леопольд II. Посвященные в эту историю парижане за глаза называли его Клеопольдом.

(обратно)

78

Пужи, Лиана де (наст, имя Анна-Мари де Шассень) (1869–1850) – французская танцовщица, куртизанка, писательница, одна из парижских звезд Прекрасной эпохи.

(обратно)

79

Алансон, Эмильенна де (наст, имя Эмилия Андре) (1869–1946) – французская танцовщица и куртизанка. Выступала в «Фоли-Бержер», «Ла Скала», «Варьете».

(обратно)

80

Отеро, Каролина (наст, имя Августина Отеро Иглесиас) (1868–1965) – французская певица, танцовщица и куртизанка, звезда парижского кабаре «Ф о ли – Бержер».

(обратно)

81

Элли, Марта – создательница Дома моды в Бордо.

(обратно)

82

Тувнен, Жермена – светская дама Парижа.

(обратно)

83

Брезиль, Маргарита – французская актриса 1950-х годов, играла в театрах «Пале-Рояль» и «Варьете», жила в доме 49 на авеню Франклина Рузвельта в Париже.

(обратно)

84

Наваль, Габи де – светская дама Парижа.

(обратно)

85

Ланей, Лиана де – знаменитая французская фигуристка конца XIX века, звезда ревю «Ледяной дворец», которую рисовал Тулуз-Лотрек.

(обратно)

86

Способ обработки драгоценных или полудрагоценных камней, при котором камень приобретает гладкую выпуклую отполированную поверхность без граней.

(обратно)

87

‘Мадам Are, мадам Бенсон, Делафон, Мэри Уэллс, миссис Болдуин – светские дамы Парижа, клиентки дома Пуаре.

(обратно)

88

Лэнгтри, Лили (наст, имя Эмилия Шарлотта ле Бретон) (1853–1929) – французская актриса, модель, куртизанка, официальная фаворитка Эдварда, принца Уэльского. Одна из красивейших женщин своего времени.

(обратно)

89

‘Мадам де ла Вилльру – светская львица.

(обратно)

90

Мадам Гастон Верде де л′Иль – супруга португальского аристократа.

(обратно)

91

Каран д’Аш (наст, имя Эммануэль Пуаре) (1858–1909) – французский карикатурист. Родился в Москве. Псевдоним повторяет русское слово «карандаш».

(обратно)

92

Имеется в виде библейская история, как жена знатного вельможи Потифар пыталась соблазнить Иосифа. Юноша с негодованием отверг ее домогательства, за что был оклеветан и посажен в тюрьму.

(обратно)

93

Ликер.

(обратно)

94

Процесс (1894–1906) по делу о шпионаже в пользу Германской империи, в котором обвинялся офицер французского Генерального штаба, еврей-эль-засец, капитан Альфред Дрейфус (1859–1935). Процесс сыграл огромную роль в истории Франции и Европы конца XIX в.

(обратно)

95

Дебросса – владелец известных ресторанов.

(обратно)

96

Шентрёй, Фрэнсис Легат (1782–1841) – английский художник-скульптор, член Королевской академии с 1815 г., доктор Оксфордского университета с 1835 г. Писал виды Монмартра.

(обратно)

97

Пьеса Э. Ростана (1900), написанная специально для Сары Бернар, которая сыграла 20-летнего Орленка в возрасте 56 лет.

(обратно)

98

Генеральное сражение австро-французской войны 1809 г. Наполеон Бонапарт разбил войска эрцгерцога Карла, тем самым завершив существование Пятой коалиции.

(обратно)

99

Ростан, Эдмон (1868–1918) – французский поэт и драматург неоромантического направления. Член Французской академии с 1901 г.

(обратно)

100

Шово-Л агард, Клод Франсуа (1756–1841) – известный французский адвокат, во время процесса короля и королевы защищал Марию Антуанетту, потом принцессу Елизавету, сестру Людовика XVI. Об этих процессах впоследствии написал мемуары. Защищал многих государственных деятелей эпохи революции, подвергшихся преследованию со стороны правящей партии, обнаружив большую энергию, талант оратора, твердость убеждений и мужество.

(обратно)

101

Битва, произошедшая 20 сентября 1792 г. в ходе Войны первой коалиции, ставшей частью Французских революционных войн. Силы французской армии Север под командованием Франсуа Дюмурье и французской армии Центр под командованием Франсуа Кристофа Келлермана остановили продвижение прусской армии под командованием Карла Вильгельма Фердинанда к Парижу.

(обратно)

102

Стенель, Маргерит (1869–1954) – французская авантюристка, известная связью с президентом Франции Феликсом Фором.

(обратно)

103

Евгения (1826–1929) – императрица Франции, супруга Наполеона III.

(обратно)

104

Чарльз-Фредерик Ворт умер в 1894 г., но успел передать свое дело сыновьям – Жану Филиппу (1856–1926) и Гастону (1853–1924). Именно под их влиянием во Франции начала XX в. развился стиль модерн. Однако сам Дом моды «Ворт» был продан одной из английских фирм после Второй мировой воины.

(обратно)

105

Натье, Жан-Марк (1685–1766) – французский художник, создатель стиля живописи – исторического портрета. Картины Натье обожествляют и идеализируют образ женщины, которых мастер изображал в одеяниях мифических персонажей.

(обратно)

106

Л аржильер, Николя де (1656–1746) – французский живописец, член Французской академии, великолепный портретист.

(обратно)

107

Темно-красный, малиновый цвет (англ.).

(обратно)

108

Плиссированные оборки и мелкий рюш, которыми обшивали по краю не только платья, но и белые перчатки до локтя.

(обратно)

109

Самое продолжительное сражение Русско-японской войны в 1904/1905 г.

(обратно)

110

Небольшой живописный городок на р. Уаз в 35 км от Парижа.

(обратно)

111

Имеется в виду персонаж романа И. В. Гете «Страдания молодого Вертера (1774).

(обратно)

112

Незначительный Дом моды, существовал в Париже в 1930-х годах. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

113

По имени придумавшего его модельера Инесс Гаш-Саррот. В 1900 г. она представила публике «реформированный корсет» из прорезиненной эластичной ткани и гибких пластин, что давало телу большую свободу движения.

(обратно)

114

Н о дэн, Жан-Бернар – французский художник, график, гравер.

(обратно)

115

Громкая реклама парижских торговцев. Этим крикам придавалась ритмическая стихотворная форма четверостишия, посвященного предложению и восхвалению одного определенного товара. Сборник «Крики Парижа» впервые составил и опубликовал Гильом де Вильнев в XIII в.

(обратно)

116

Испанский народный танец.

(обратно)

117

Старинный струнный музыкальный инструмент семейства виол, близкий по размеру и диапазону современной виолончели.

(обратно)

118

Казадезюс, Робер Марсель (1899–1972) – французский пианист.

С 1947 г. директор Американской консерватории в Фонтенбло. Крупнейший представитель традиций романтического пианизма.

(обратно)

119

Пикабиа, Франсис (1879–1953) – французский художник-авангардист, график, писатель-публицист, получил известность как эксцентричный художник, не подчинявшийся никаким политическим или стилистическим догмам. Оказал большое влияние на современное искусство, в частности на дадаизм и сюрреализм.

(обратно)

120

Сислей, Альфред (1839–1899) – французский художник-пейзажист английского происхождения, представитель импрессионизма.

(обратно)

121

Ришпен, Жан (1849–1926) – французский поэт, писатель, драматург. «Минарет» – оперетта по пьесе Ришпена была поставлена в театре «Ренессанс».

(обратно)

122

Сталь, Анна-Луиза Жермена де (баронесса де Сталь-Голынтейн), известная просто как мадам де Сталь (1766–1817) – знаменитая французская писательница, дочь видного государственного деятеля Жака Неккера.

(обратно)

123

Торчащее вверх перо или иное подобное украшение на женском головном уборе.

(обратно)

124

Асквит, Марго (1865–1945) – герцогиня Оксфордская, писательница, жена британского министра Герберта Асквита.

(обратно)

125

Сарджент, Джон Синтер (1856–1925) – американский художник, двоюродный брат известного ботаника Чарльза Сарджента, один из наиболее успешных живописцев Прекрасной эпохи.

(обратно)

126

Корнюше, Эжен – директор казино в Довиле, был известен во Франции тем, что превратил неизвестный парижский ресторанчик в легендарный Maxim’s. Его именем назван бульвар в Довиле.

(обратно)

127

Оберле, Жан (1900–1961) – французский художник, график.

(обратно)

128

Продюсер спектакля.

(обратно)

129

Галипо, Феликс (1860–1931) – французский автор песен и актер немого кино. Играл вместе с Режан, его рисовал Тулуз-Лотрек. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

130

Клодиюс, Поплен – французский актер. – Прим. А. Васильева. “Изабелла Баварская (Изабо) (1370–1435) – французская королева, супруга Карла VI. С 1403 г. из-за приступов безумия мужа периодически

(обратно)

131

правила страной.

(обратно)

132

Карл VI Безумный (офиц. прозвище Возлюбленный) (1368–1422) – король Франции с 1380 г., из династии Валуа.

(обратно)

133

Луи, Пьер (1870–1925) – французский поэт и писатель, разрабатывал эротическую тематику и вдохновенно воспевал лесбийскую любовь. Роман «Афродита» (1896).

(обратно)

134

‘Джотто ди Бондоне (1267–1337) – итальянский художник и архитектор эпохи Возрождения, разработал новый подход к изображению пространства.

(обратно)

135

Вильмо, Жан (1880–1958) – французский иллюстратор мод, карикатурист, декоратор интерьеров, рисовал для журналов «Фру-фру», «Пель-Мель» и др., сотрудничал с Полем Ирибом. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

136

Ириб, Поль (1883–1932) – испанский художник-график, карикатурист, дизайнер. Увековечил стиль Поля Пуаре в альбоме «Платья Поля Пуаре, рассказанные Полем Ирибом». Любовник Коко Шанель.

(обратно)

137

Специально откормленный на мясо, кастрированный петух.

(обратно)

138

Лорансен, Мари (1883–1956) – французская художница и гравер. Также рисовала декорации для театра, в том числе для «Русских сезонов» С. Дягилева.

(обратно)

139

Лепап, Жорж (1887–1970) – французский художник, иллюстратор моды, работал в Доме Поля Пуаре с 1911 г., иллюстрировал программы русского балета С. Дягилева в журнале Vogue. Мастер тонкой линии и ярких цветов. Его рисунки символизировали начало стиля ар-деко и модной иллюстрации. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

140

Буссенго, Жан-Луи (1883–1944) – французский театральный художник, иллюстратор, создавал для Поля Пуаре фрески на тему моды.

(обратно)

141

Ругне, Жак (1862–1957) – директор «Опера» с 1913 по 1945 год. В 1910 году основал в Париже символистский театр искусств. По его инициативе в «Опера» выступали труппы Сергея Дягилева и Анны Павловой.

(обратно)

142

Лесная птица, внешне довольно эффектная: черное перо, роговой гребень на голове и ярко-красная шея.

(обратно)

143

Сегонзак, Дюнуайе де, Андре (1884–1974) – французский живописец и график. С 1902 г. работал в парижской Школе изящных искусств, большое внимание уделял графике, создав значительные циклы, среди них – рисунки на темы русского балета и танца Айседоры Дункан (1909).

(обратно)

144

Имя супруги Шивы. В мифах выступает как богиня-воительница, сражающаяся с демонами, защитница богов и мирового порядка.

(обратно)

145

Верховный бог в традиции индуизма.

(обратно)

146

Одна из ипостасей бога в индуизме.

(обратно)

147

Кариатис – испанская экстравагантная танцовщица 1910—1920-х гг.

(обратно)

148

Мистингетт (наст, имя Жанн-Флорентин Буржуа) (1875–1956) – французская певица и клоунесса-конферансье. Работала в «Мулен-Руж», «Фоли-Бержер», «Казино де Пари», ее называли королевой парижского мюзик-холла.

(обратно)

149

Магр, Морис (1877–1941) – французский поэт, романист, драматург, весьма популярная личность парижской богемы своего времени.

(обратно)

150

Согласно Ветхому Завету, ассирийский царь Навуходоносор сошел с ума и несколько лет ходил на четвереньках и питался травой, как жвачное животное.

(обратно)

151

Труханова, Наталия Владимировна (1885–1956) – русская танцовщица, балетмейстер. Работала в мюзик-холлах, театрах «Шатле», «Казино», «Опера». В 1913 г. давала концерты в Москве.

(обратно)

152

Вламинк, Морис де (1876–1958) – французский художник, участник группы «Дикие» (фовисты).

(обратно)

153

Дерен, Андре (1880–1954) – французский художник, график, театральный декоратор, скульптор, керамист.

(обратно)

154

Кайботт, Гюстав (1848–1894) – французский живописец и коллекционер, представитель импрессионизма.

(обратно)

155

В 1881 г. Кайботт приобрел в собственность поместье в Пети-Женилье, близ Аржантея, и переехал туда жить в 1888 г. Он посвятил себя садоводству и строительству гоночных яхт, проводил много времени с братом Марсьялем и другом Ренуаром.

(обратно)

156

В буддизме человек (или иное существо), который принял решение стать Буддой.

(обратно)

157

Хлопчатобумажная, шелковая или искусственная ткань с диагональным переплетением нитей.

(обратно)

158

Л аманова, Надежда Петровна (1861–1941) – русский художник-модельер, создатель отечественной школы моделирования.

(обратно)

159

Щукин, Сергей Иванович (1854–1936) – московский купец и коллекционер искусства, собрание которого положило начало коллекциям французской модернистской живописи в Эрмитаже и ГМИИ.

(обратно)

160

Хуньяди, Янош (1387–1456) – венгерский военный и политический деятель, генерал и регент венгерского королевства (1446–1453).

(обратно)

161

Французское шампанское.

(обратно)

162

Алле Л. – бельгийский музыкант, скрипач.

(обратно)

163

Амель М. (1836–1917) – известный французский книгоиздатель.—

Прим. А. Васильева.

(обратно)

164

Ознобишин, Дмитрий Иванович (1869–1956) – русский генерал, коллекционер, покровитель артистов, создал в Париже музей лейб-гвардии атаманского полка. – Прим. А. Васиьева.

(обратно)

165

Эшман, Эрнст Альфред (1879–1949) – художник парижской школы. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

166

Департамент на юго-западе Франции. Административный центр – Бордо.

(обратно)

167

Форен, Жан-Луи (1852–1831) – французский художник, график, карикатурист, книжный иллюстратор.

(обратно)

168

Снасть, предназначенная для подъема и спуска парусов.

(обратно)

169

Полоса парусины, нашиваемая на парус для увеличения прочности.

(обратно)

170

Горизонтальное рангоутное дерево, одним концом скрепленное с не частью мачты.

(обратно)

171

Открытое сверху помещение для пассажиров и команды на небольшом судне.

(обратно)

172

Парусное судно для перевозки пассажиров на небольшие расстояния.

(обратно)

173

Французское белое сухое вино.

(обратно)

174

Жирная, откормленная холощеная курица.

(обратно)

175

Яблочный бренди.

(обратно)

176

Женский головной убор в виде колокольчика.

(обратно)

177

Матрос, несущий вахту.

(обратно)

178

Пату, Жан (1880–1936) – французский модельер, работал в различных областях моды с 1907 г., в конце войны открыл свое дело и снискал успех фольклорными вышивками и яркими узорами в стиле модерн.

(обратно)

179

Мессалина, Валерия (ок. 17/20—48) – третья жена римского императора Клавдия, влиятельная и властная римлянка, известная своим распутным поведением.

(обратно)

180

Французская соломенная шляпа жесткой формы с цилиндрической тульей и прямыми полями.

(обратно)

181

Имеется в виду агадирский кризис, обострение международных отношений накануне Первой мировой войны, вызванное оккупацией французами марокканского г. Фес в апреле 1911 г.

(обратно)

182

Клюк, Александр фон (1846–1934) – немецкий военачальник, участник Франко-прусской войны 1870–1871 гг.

(обратно)

183

Гольц, Рюдигер фон дер (1865–1946) – немецкий генерал, организатор вооруженных сил в Латвии и обороны Латвии от большевиков.

(обратно)

184

Гинденбург, Пауль (1847–1934) – президент Веймарской республики, участник Франко-прусской войны 1870–1871 гг.

(обратно)

185

Сект, Ханс фон (1866–1936) – немецкий военачальник и политический деятель.

(обратно)

186

‘Вильгельм Эйтель Фридрих Кристиан Карл (1883–1942) – принц Прусский, второй сын кайзера Вильгельма II и императрицы Августы Виктории.

(обратно)

187

Рейнхардт, Макс (1873–1943) – австрийский режиссер, актер и театральный деятель.

(обратно)

188

Жемье, Фирмен (наст, имя Тоннер) (1869–1933) – французский актер, режиссер, театральный деятель. В 1906–1921 гг. возглавлял Театра Антуана, в 1922 г. создал Национальный народный театр.

(обратно)

189

Кассирер, Эрнст (1874–1945) – немецкий философ и культуролог, его идеи, прежде всего учение о «символических формах», оказали большое влияние на исследования истории культуры.

(обратно)

190

Вицман, Карл (1883–1952) – известный австрийский дизайнер мебели в стиле Сецессион. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

191

Матезиус, Герман (1861–1927) – немецкий архитектор, критик и дипломат, пропагандист идей английского движения «Искусство и ремесло»

в Германии, автор первого в мире «города-сада» в окрестностях Дрездена в 1909 г., оказавшего большое влияние на группу Баухаус. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

192

Пауль, Бруно (1874–1968) – немецкий архитектор и художник-иллюстратор, сотрудничал с журналом «Симплициссимус».

(обратно)

193

Климт, Густав (1862–1918) – австрийский художник, основоположник модерна в австрийской живописи. Главным предметом его живописи было женское тело, и большинство работ отличает откровенный эротизм.

(обратно)

194

Трагедия Г. фон Клейста (1808). В древнегреческой мифологии царица амазонок, которая пришла на помощь троянцам и была убита Ахиллом.

(обратно)

195

Художественный стиль, направление в немецком и австрийском искусстве (архитектуре, дизайне), распространенный в 1815–1848 гг. Характерно тонкое и тщательное изображение интерьера, природы и бытовых деталей.

(обратно)

196

Руссо, Анри Жюльен Феликс (1844–1910) – французский живописец-дилетант, привлек внимание парижского авангарда на Салоне Независимых в 1885 г. Прозвищем Таможенник обязан своей непосредственной профессии.

(обратно)

197

‘Пио, Рене (1869–1934) – французский художник-символист.

(обратно)

198

Серюзье, Поль (1864–1927) – французский художник. Ученик Поля Гогена, стал одним из основателей символистской художественной группы «Наби». Написал книгу «Азбука живописи».

(обратно)

199

Ажальбер, Жан (1863–1947) – французский писатель, бывший адвокат, хранитель на гобеленовой фабрике в Бове.

(обратно)

200

Дюфи, Рауль (1877–1953) – французский художник, представитель фо-визма и кубизма в живописи, создатель эскизов тканей и обуви для Поля Пуаре.

(обратно)

201

Боттичелли, Сандро (1445–1510) – итальянский живописец тосканской школы. Лучшим творением считают фрески в Сикстинской капелле Ватикана (1474).

(обратно)

202

Персонажи незаконченного одноименного романа Г. Флобера.

(обратно)

203

Аполлинер, Гийом (наст, имя Вильгельм Альберт Владимир Александр Аполлинарий Вонж-Костровицкий) (1880–1918) – французский поэт, один из наиболее влиятельных деятелей европейского авангарда начала XX в.

Цикл коротких стихотворных фрагментов «Бестиарий, или Кортеж Орфея» (1911).

(обратно)

204

Л а Саль, Филипп де (1723–1803) – французский художник текстиля, славился изысканными тканями в эпоху Людовика XVI. Работал в Лионе и исполнял заказы Екатерины Великой. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

205

Оберкампф, Кристоф-Филипп (1738–1815) – немецкий гравер и художник. В 1759 г. открыл мануфактуру по производству хлопчатобумажных набивных тканей, очень популярную при королевском дворе.

(обратно)

206

Карточная игра.

(обратно)

207

Мирабо, Оноре Габриель Рикитти де (1749–1791) – деятель Великой французской революции, один из самых знаменитых ораторов и политических деятелей Франции, граф.

(обратно)

208

Батай, Анри (1872–1922) – французский драматург, литературный критик, утверждал в своих пьесах, что страсть имеет большее влияние на человеческую жизнь, чем религия.

(обратно)

209

Кокто, Жан (1889–1963) – французский писатель и художник, обладал поистине ренессансным темпераментом, он не только писал стихи, романы, пьесы и сценарии, но и иллюстрировал свои книги и расписывал церкви. Огромную известность имели его фильмы.

(обратно)

210

Бре, Ивонн де (1887–1954) – французская актриса, снималась в фильмах Ж. Кокто. Фильмы «Ужасные родители» (1947) и др.

(обратно)

211

Марке, Мари (1895–1979) – французская актриса русского происхождения, родилась в Санкт-Петербурге. Фильмы «Жизнь в замке» (1965), «Большая перемена» (1966) и др.

(обратно)

212

Дельза, Мона (1882–1921) – французская актриса, урожденная Маргарита Делесаль, в замужестве графиня де Патримонно. Славилась изысканными нарядами в 1910-е годы. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

213

‘Эль Греко (наст, имя Доминико Теотокопулос) (1541–1614) – испанский художник, занял почетное место в ряду важнейших представителей европейского маньеризма. Не имел последователей-современников, его гений был заново открыт почти через 300 лет после смерти.

(обратно)

214

Мане, Эдуар (1832–1883) – французский художник, один из родоначальников импрессионизма.

(обратно)

215

Семья де Грефюль состояла в родстве со знатнейшими фамилиями Франции.

(обратно)

216

Спинелли (1882–1920) – французская актриса кабаре, известная своими выступлениями в театре «Фоли-Бержер». Мадемуазель была клиенткой Поля Пуаре, для которой он создал интерьер ее особняка в Париже. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

217

Фоконне, Ги-Пьер (1881–1920) – французский художник-декоратор, автор эскизов театральных костюмов в стиле ар-деко. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

218

Католический монашеский орден, отличающийся особым аскетизмом.

(обратно)

219

Кокрейн, Чарльз – английский театральный продюсер, поставил оперетту на музыку Чарльза Кювилье и слова Дугласа Фюбера «Афгар» 17 февраля 1919 года в лондонском театре «Павильон». – Прим. А. Васильева.

(обратно)

220

Фош, Фердинанд (1851–1929) – французский военный деятель, маршал Франции, сыграл значительную роль в победе союзников над коалицией центральных держав. Занимался исследованиями в области военной истории и тактики. Член Французской академии (1918).

(обратно)

221

Тич, Литтл (наст, имя Гарри Релф) (1868–1928) – звезда британского мюзик-холла, в сложном гриме и костюме проделывал труднейшие акробатические номера.

(обратно)

222

Роби, Джордж (наст, имя Джордж Эдвар Уэйд) (1869–1954) – английский актер, сценарист, звезда мюзик-холла, снимался в кино. Фильмы «Дон Кихот» (1933), «Король Генрих V» (1944) и др.

(обратно)

223

Дягилев, Сергей Павлович (1872–1929) – русский театральный деятель, искусствовед, балетный импресарио, создатель «Русских сезонов».

(обратно)

224

Бакст, Лев Самойлович (наст, имя Лейб-Хаим Израилевич Розенберг) (1866–1924) – русский художник и сценарист, ближайший сподвижник С. Дягилева, с 1921 г. художественный директор «Русских сезонов».

(обратно)

225

Нижинский, Вацлав Фомич (1889–1950) – русский танцор и хореограф польского происхождения, один из ведущих участников «Русских сезонов» С. Дягилева.

(обратно)

226

Карсавина, Тамара Платоновна (1885–1978) – русская балерина, солировала в Мариинском театре, входила в состав «Русских сезонов» С. Дягилева.

(обратно)

227

Пикассо, Пабло (1881–1973) – французский живописец испанского происхождения, основоположник кубизма.

(обратно)

228

Декру, Этьен (1898–1991) – французский актер, разработал с Жан-Луи Барро основы сценического движения, учитель Марселя Марсо. Фильмы «Дети райка» (1945) и др. Изобретатель «лунной походки», которую использовал и сделал популярной Майкл Джексон.

(обратно)

229

Коллет, Анри (1885–1951) – французский писатель, композитор и музыкальный критик.

(обратно)

230

Л абом-Леблан, Луиза-Франсуаза (1644–1710) – герцогиня де Лавальер и де Вожур, фаворитка Людовика XIV.

(обратно)

231

Бопре, Бастьен де – французский музыкант. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

232

Л а Тур д’Овернь, Анри, виконт де Тюренн (1611–1675) – знаменитый французский полководец, маршал Франции (1643), главный маршал Франции (1660). Представитель рода Латур д’Овернь.

(обратно)

233

Ментенон, Франсуаза (1635–1719) – фаворитка Людовика XIV, с 1669 г. воспитательница детей короля от Монтеспан, в 1674 г. маркиза, в 1684 г. тайно обвенчалась с королем и имела на него большое влияние.

(обратно)

234

Монтеспан, Франсуаза (1641–1707) – фаворитка Людовика XIV, из аристократического рода Рошешуар.

(обратно)

235

Моро, Люк-Альбер (1882–1948) – французский художник круга Сегонзака, график. В 1908–1913 гг. выставлялся в «Осеннем салоне», в 1909–1914 гг. – «Салоне независимых».

(обратно)

236

Густой сладкий сироп красного цвета, широко используемый для приготовления коктейлей как подсластитель, а также для придания красивого цвета.

(обратно)

237

Французские ликеры из трав.

(обратно)

238

Напиток из апельсинного сока, сахара и водки.

(обратно)

239

Баде, Режина (1876–1949) – французская балерина, актриса.

(обратно)

240

Замбелли, Карлотта (1877–1968) – итальянская балерина, педагог.

С 1892 г. выступала в «Опера», в 1901 г. гастролировала в Санкт-Петербурге, в 1912 г. выступала в труппе С. Дягилева.

(обратно)

241

Кастеллан, Мари Поль Эрнест Бонифаций (1867–1932) – французский политический деятель и законодатель мод, граф.

(обратно)

242

Светская парижская дама, урожденная принцесса де Линь, принадлежала к очень древнему аристократическому роду.

(обратно)

243

Бернар, Тристан (1866–1947) – французский писатель, драматург, сценарист.

(обратно)

244

Франс, Анатоль (наст, имя Франсуа Анатоль Тибо) (1844–1924) – французский писатель и литературный критик. Член Французской академии (1896). Лауреат Нобелевской премии за достижения в литературе (1921).

(обратно)

245

Тайад, Лоран (1854–1919) – французский поэт, журналист, в своих скандальных репортажах обличал сильных мира сего.

(обратно)

246

Корнюше, Эжен – основатель ресторана Maxim’s в Париже.

(обратно)

247

Домерг, Жан-Габриель (1889–1962) – французский художник, считавший себя создателем стиля пин-ап.

(обратно)

248

Габриэль, Анж Жак (1698–1782) – французский архитектор, имел чин Первого королевского архитектора.

(обратно)

249

Дворец в Версале (1762–1764).

(обратно)

250

Обюссон – центр французского производства ковров и гобеленов с середины XVII в.

(обратно)

251

Струнный смычковый музыкальный инструмент эпохи барокко и классицизма.

(обратно)

252

Струнный смычковый музыкальный инструмент маленького размера, так называемая карманная скрипка. От фр. pochette – маленький карман.

(обратно)

253

Глюк, Кристоф Виллибальд (1714–1787) – немецкий композитор, много писал для парижской оперной сцены.

(обратно)

254

Рамо, Жан Филипп (1683–1764) – французский композитор и теоретик музыки эпохи барокко, писал для парижских театров, сочинял духовную и светскую музыку, с 1745 г. стал придворным композитором.

(обратно)

255

Дакен, Луи Клод (1694–1772) – французский композитор, органист, клавесист. С 1715 г. служил церковным органистом, с 1739 г. – в королевской капелле, с 1755 г. – в соборе Нотр-Дам в Париже.

(обратно)

256

Куперен, Франсуа (1668–1733) – французский композитор, органист, клавесист, один из наиболее значительных представителей известной династии Куперенов, давшей Франции несколько поколений музыкантов.

(обратно)

257

Квартет Парана – знаменитый на рубеже веков в Париже квартет скрипачей, основанный бельгийским скрипачом Арманом Параном (1863–1934). – Прим. А. Васильева.

(обратно)

258

Люлли, Жан Батист (1632–1687) – французский композитор, скрипач, танцор, дирижер, педагог итальянского происхождения. Создатель французской национальной оперы.

(обратно)

259

Паллавичини, Бенедетто (1550–1601) – итальянский композитор, с 1582 г. придворный певчий в Мантуе, с 1596 г. придворный дирижер.

(обратно)

260

Табарен (наст, имя Антуан Жирар) (ок. 1584–1626) – французский актер народного театра, выступал на площадях Парижа в труппе Мондора. Разыгрывал короткие комедийные сценки собственного сочинения, исполненные грубоватого юмора, очень популярные в свое время.

(обратно)

261

Обувь в античном театре, применявшаяся актерами трагедии, имела очень высокую подошву, что увеличивало рост актера, делая заметнее его фигуру в условиях огромных театральных сооружений Античности.

(обратно)

262

Боккерини, Луиджи (1743–1805) – итальянский виолончелист и композитор XVIII в.

(обратно)

263

В древнегреческой мифологии бог виноделия, производительных сил природы, вдохновения и религиозного экстаза.

(обратно)

264

В древнегреческой мифологии демон, сын Гермеса, воспитатель и наставник Вакха (Диониса). Канонический образ – постоянно пьяный, толстый, лысый, курносый, веселый и добродушный старик с лошадиными копытами и хвостом.

(обратно)

265

Куазево, Антуан (1640–1720) – французский скульптор, работал в Париже и Версале.

(обратно)

266

Ватель, Франсуа (Фриц Карл) (1631–1671) – известный французский метрдотель XVII в. С 1653 г. работал у Николя Фуке, с 1661 г. – метрдотелем у Великого Конде. В 1671 г. Конде устроил в Шантильи большой праздник, куда был приглашен король и весь двор, всем этим великолепием руководил Ватель. Но партия рыбы и устриц была доставлена с опозданием, и Ватель из-за этой накладки заколол себя шпагой.

(обратно)

267

Дункан, Айседора (1877–1927) – американская танцовщица свободного стиля, стоявшая у истоков современных направлений танца. Жена Сергея Есенина.

(обратно)

268

Сорель, Сесиль (1873–1966) – французская актриса драматического театра и кино, выступала в «Комеди Франсез».

(обратно)

269

Буае, Рашель (1864–1935) – французская актриса, выступала в «Комеди Франсез» с 1888 по 1918 год. В 1913 году создала благотворительный фонд своего имени для нуждающихся актеров. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

270

Леконт, Мари (наст, имя Мари-Анн Лакомо) – французская актриса, выступала в «Комеди Франсез», жила в доме 14 на улице Мариньи в Париже. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

271

Мадам Дести – французская актриса. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

272

Донген, Кеес ван (1877–1968) – нидерландский художник, один из основоположников фовизма.

(обратно)

273

Мадам Жасми – французская актриса. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

274

Рюммель, Вальтер Морзе (1887–1953) – немецкий музыкант и композитор, был знаменит своим фортепианным исполнением произведений Клода Дебюсси. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

275

Метерлинк, Морис Полидор Мари Бернар (1862–1949) – бельгийский поэт, драматург, философ. Лауреат Нобелевской премии (1911). Автор философской пьесы-притчи «Синяя птица» (1908).

(обратно)

276

Супруга Метерлинка с 1895 г.

(обратно)

277

Жакоб, Макс (1876–1944) – французский поэт и художник. В 1898 г. подружился с Пикассо, в 1904 г. вошел в круг Аполлинера. В 1944 г. был арестован гестапо и умер в концлагере Драней.

(обратно)

278

Жорес, Жан (1859–1914) – деятель французского и международного социалистического движения, борец против колониализма, милитаризма и войны, историк. 31 июля 1914 г. был застрелен французским националистом Раулем Виленом в парижском кафе, поэтому Жореса считают первой жертвой еще не начавшейся войны.

(обратно)

279

Клемансо, Жорж Бенжамен (1841–1929) – французский политический и государственный деятель. В 1906 г. министр внутренних дел, в 1906–1909 и 1917–1920 гг. – председатель Совета министров.

(обратно)

280

Верцингеторикс (? —46 до н. э.) – вождь галльского племени арвернов, возглавивший в 52 г. до и. э. восстание галлов против Рима.

(обратно)

281

Прапорщик.

(обратно)

282

Таро, Жиром (1874–1953) – французский писатель. Большинство произведений написал в соавторстве с братом Жаном. Лауреаты Нобелевской премии (1906). Имеется в виду книга братье Таро «Рабат, или Марокканские часы».

(обратно)

283

Один из главных персонажей пьесы У. Шекспира «Венецианский купец», еврей-ростовщик.

(обратно)

284

Древняя и закрытая от посторонних секта в Марокко, известная как заклинатели черных кобр.

(обратно)

285

Отель в Марракеше.

(обратно)

286

Древнеегипетская статуэтка, полная движения и жизни.

(обратно)

287

Скульптура считается одним из шедевров древнеегипетского искусства.

В XIX в. археолог Огюст Мариэтт нашел ее при раскопках некрополя в Саккаре.

(обратно)

288

Дикторский пучок, или фасцик, – атрибут власти у императоров и высшей аристократии в Древнем Риме. Представляет собой связанный лентой пучок вязовых или березовых прутьев. – Прим. А. Васильева.

“ В книге Товита, второканонической книге Ветхого Завета, рассказывается

(обратно)

289

ослепшем Товите и его сыне Товии, чьим проводником был архангел Рафаил.

(обратно)

290

Книги Маккавеев – четыре второканонические книги христианской Библии, примыкающие к Ветхому Завету, возникшие во II–I вв. до н. э.

в иудейской традиции. Названы по имени непосредственных руководителей восстания братьев Маккавеев, когда Иудея отчаянно сопротивлялась насильственной эллинизации и одержала победу.

(обратно)

291

Один из месяцев мусульманского (лунного) календаря, когда правоверные мусульмане должны поститься от рассвета до заката.

(обратно)

292

Ароматическая смола, вытекающая из трещин коры хвойного североафриканского дерева тетраклинис.

(обратно)

293

Вергилий, Публий Марон (70–19 до и. э.) – древнеримский поэт, создал новый тип эпической поэмы. Его творчество стало образцом для риторической и эпической поэзии эпохи классицизма.

(обратно)

294

Лиотей, Луи Юбер Гонзалв (1854–1934) – французский военачальник, маршал Франции (1921), министр обороны (1916–1917), известен своим участием в колониальных войнах в Индокитае и Марокко.

(обратно)

295

Шелковая или шерстяная туникообразная рубаха, которую арабы Алжира носят под бурнусом, плащом с капюшоном.

(обратно)

296

Тинторетто (наст, имя Якопо Робусти) (1518–1594) – один из величайших живописцев венецианской школы позднего Ренессанса.

(обратно)

297

Мардрюс, Жозеф-Шарль (1868–1949) – французский, врач, поэт, переводчик, путешественник, коллекционер, фотограф. Поощряемый С. Маларме, перевел сказки «Тысяча и одна ночь» (1898–1904).

(обратно)

298

Вуазен, Габриэль (1880–1973) – французский пионер авиации, конструктор аэропланов и автомобилей, предприниматель.

(обратно)

299

Антуан, Андре (1858–1943) – французский режиссер, актер, теоретик театра. В 1887 г. на основе Галльского кружка организовал «Свободный театр», в котором работал до 1894 г. и выступал против мелодрамы, мещанской драматургии, «ловко скроенных пьес». В 1897 г. создал «Театр Антуана»

и руководил им до 1904 г. В 1906–1914 гг. стоял во главе театра «Одеон».

(обратно)

300

Книга вышла в свет в 1907 г. и стала первой ласточкой французской литературной пародии XX в. Героями (или жертвами) острого пера этого тандема, заставлявшего смеяться всю читающую Францию, были не только классики мировой и французской литературы – Шекспир, Толстой, Расин, Бодлер, Метерлинк, д’Аннунцио, но и не столь знаменитые писатели, шаржи на произведения которых намного пережили оригинальные тексты.

(обратно)

301

Бернстейн, Анри (1876–1963) – французский драматург, очень популярный перед войной, изображал развращенность буржуазных нравов, погоню за наживой и т. п.

(обратно)

302

Тальони, Мария (1804–1884) – знаменитая итальянская балерина, центральная фигура в балете эпохи романтизма. Танцевала в парижской «Опера», ввела в балет пачку и пуанты.

(обратно)

303

Пайва, Тереза Ла, урожд. Тереза Лахман (1819–1884) – дорогая парижская куртизанка. Некрасивая еврейская девочка, родилась в Москве, вышла замуж за ткача, но вскоре отправилась в Париж в поисках успеха и путем упорного труда на древнейшей профессиональной ниве все-таки добилась своего – вышла замуж за португальского маркиза Пайву.

(обратно)

304

Патти, Аделина (1848–1919) – итальянская певица, колоратурное сопрано, выдающаяся певица XX в.

(обратно)

305

Монтес, Лола (наст, имя Элизабет Розанна Гилберт) (1821–1861) – ирландская актриса и танцовщица, с 1843 г. выступала под именем Лолы Монтес, выдавая себя за испанку. Будучи фавориткой короля Баварии Людвига I в 1846–1848 гг., оказывала сильное влияние на политику королевства.

Во время революции 1848 г. Людвиг I вынужден был отречься, Монтес уехала в США, где стала актрисой.

(обратно)

306

Сад в Париже, где устраивались публичные балы.

(обратно)

307

Фошуа, Рене (1882–1962) – французский актер, сценарист, писатель, работал с Сарой Бернар.

(обратно)

308

Тереза – французская актриса. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

309

Дельна, Мари (наст, имя Мари Ледан) (1875–1932) – французская оперная певица, меццо-сопрано, выступала в «Опера» в Париже, пела в Нью-Йорке, Лондоне, Монте-Карло. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

310

Гильбер, Иветта (1865–1944) – знаменитая французская певица и актриса кабаре Прекрасной эпохи. В 1891 г. работала в «Мулен Руж», в 1906 г.—

в «Карнеги-Холл», в 1913 г. – в казино Ниццы, пела в Германии и Великобритании. Вела длительную переписку с 3. Фрейдом. Модель А. Тулуз-Лотрека.

(обратно)

311

Ксанроф, Леон (наст, имя Альфред Фурно) (1867–1953) – французский поэт, сценарист, драматург. Комедия «Курильщик опиума» (1912) и др.

(обратно)

312

Доне, Морис (1859–1945) – известный французский драматург, автор популярных пьес бульварных театров начала XX века, в которых играли такие звезды, как Сесиль Сорель, Режан и Люсьен Гитри. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

313

Брюан, Аристид (1851–1925) – французский поэт, шансонье, комедиант и владелец кабаре. Стал известен не в последнюю очередь благодаря афишам А. Тулуз-Лотрека, на которых он изображен в черном пальто и красном шарфе.

(обратно)

314

Известная французская аристократка, наследница виноградников Veuve Cliquot. Она первая получила права на управление автомобилем (1889).

В предвоенном Париже герцогиня держала один из последних аристократических салонов.

(обратно)

315

Римская богиня охоты, луны, красоты и природы.

(обратно)

316

Традиционный персонаж итальянской народной комедии масок – служанка, участвующая в развитии интриги.

(обратно)

317

Американское название смокинга. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

318

Натуральная ткань, выработанная из хлопчатобумажных или шелковых нитей путем полотняного переплетения.

(обратно)

319

Один из персонажей французского народного театра, возникший в середине XVII в., – веселый, ловкий слуга, всегда добивающийся своего.

(обратно)

320

Винтерхальтер, Франц Ксавер (1805–1873) – немецкий живописец и литограф, знаменитый своими портретами царственных особ Европы середины XIX в. Среди наиболее известных полотен «Императрица Евгения в окружении фрейлин» (1855) и портреты императрицы Елизаветы Баварской (1864).

(обратно)

321

Фэрли, Джон Мерфи – архиепископ Нью-Йорка (1902–1918).

(обратно)

322

Подэр, Полина (1874–1939) – французская актриса и певица, известна как обладательница одной из самых тонких талий в истории – обхват в корсете достигал 33 см.

(обратно)

323

Женских клубах (англ.).

(обратно)

324

Выделанная кожа комбинированного дубления из шкур крупного рогатого скота, конских и свиных.

(обратно)

325

Вонамейкер, Джон – владелец американской сети универсальных магазинов, разработал стандарт фиксированных розничных цен.

(обратно)

326

Барнс, Альберт (1872–1951) – владелец крупной фармацевтической компании, выдающийся коллекционер-авангардист, собрал уникальную коллекцию французской живописи. В 1951 г. Барнс погиб в автомобильной катастрофе, по завещанию вся коллекция перешла в «Фонд Барнса».

(обратно)

327

Вечеринка (англ.).

(обратно)

328

Джонсон, Ол – американский джазовый певец.

(обратно)

329

150-метровый арочный мост через Сену в Париже, названный в честь победы французов над русскими в Альминском сражении Крымской войны. Каждый из четырех устоев моста некогда украшала статуя военного – зуава, гренадера, артиллериста, пехотинца. Эти статуи были удобны для определения уровня воды в Сене. В настоящее время сохранилась только статуя зуава.

(обратно)

330

Мост был построен в Париже в 1651 г. на месте деревянного моста Короля, стоявшего на этом месте с 1370 г. Мост украшает статуя святой Женевьевы, спасшей Париж от полчищ гуннов.

(обратно)

331

Вийон, Франсуа (наст, имя Франсуа де Монкорбье) (1431/32—1463/1491) – величайший французский поэт эпохи Средневековья.

(обратно)

332

Рабле, Франсуа (? —1553) – французский писатель, один из величайших европейских сатириков-гуманистов эпохи Ренессанса. Автор романа «Гаргантюа и Пантагрюэль».

(обратно)

333

Мюссе, Альфред де (1810–1857) – французский поэт, драматург и прозаик, представитель позднего романтизма.

(обратно)

334

Верлен, Поль Мари (1844–1896) – французский поэт, один из основоположников литературного импрессионизма и символизма.

(обратно)

335

Бодлер, Шарль Пьер (1821–1867) – французский поэт и критик, классик мировой литературы.

(обратно)

336

Милле, Жан Франсуа (1814–1875) – французский художник, один из основателей барбизонской школы. Картина «Вечерняя молитва» («Анжелюс») (1857–1859) – крестьянин с женой стоят, склонившись в молитве.

(обратно)

337

Лука, Джузеппе де (1876–1950) – итальянский певец, баритон. Пел на ведущих сценах мира.

(обратно)

338

Формичи, Цезаре (1883–1949) – известный итальянский оперный певец, баритон, выступал на оперных сценах Милана, Санкт-Петербурга, Буэнос-Айреса, Парижа, Монте-Карло, Вены и Лондона. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

339

Олсен, Грейс Холст – норвежская певица. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

340

Андерсон, Шервуд (1876–1941) – американский писатель, его новеллистика принадлежит к лучшим страницам американской словесности.

(обратно)

341

Драйзер, Теодор (1871–1945) – американский писатель и общественный деятель, автор многочисленных романов: «Сестра Керри» (1900), «Дженни Герхардт» (1911), «Американская трагедия» (1925) и др.

(обратно)

342

Льюис, Синклер (1885–1950) – американский писатель, первый в США лауреат Нобелевской премии (1930).

(обратно)

343

Ленотр, Андре (1613–1700) – французский садовод, ландшафтный архитектор, работал в парках Воле Виконт, Фонтебло, Шантийи, автор парка в Версальском дворце, автор проектов Сент-Джеймского парка в Лондоне и Гринвичского парка; создатель системы регулярного французского парка, господствовавшей в Европе до середины XVIII в.

(обратно)

344

Бойтесь данайцев, дары приносящих (лат.).

(обратно)

345

«“Тихий” бар» – так назывались нелегальные заведения, где во время сухого закона подавали спиртное. – Прим. пер.

(обратно)

346

Французское сухое вино, его называют «самым сухим из сухих».

(обратно)

347

Итальянское белое игристое вино.

(обратно)

348

Французское красное вино.

(обратно)

349

Мы прекрасно провели время (англ.).

(обратно)

350

Голландская можжевеловая водка.

(обратно)

351

Водочная сладкая настойка из свежих фруктов, ягод и различных специй.

(обратно)

352

Леверье, Урбен Жан Жозеф (1811–1877) – французский астроном, основные труды по теории движения больших планет, устойчивости Солнечной системы.

(обратно)

353

Герои одного из эпизодов Столетней войны (1337–1453), увековеченные в бронзе О. Роденом. Когда голод вынудил горожан к началу переговоров о сдаче города Кале, английский король Эдуард III потребовал выдать ему шесть наиболее знатных граждан, намереваясь предать их казни в назидание остальным. По требованию короля добровольцы должны были вынести навстречу ключи нагими с повязанными вокруг шеи веревками. Это требование было исполнено. Но английская королева Филиппа во имя своего новорожденного ребенка вымолила у супруга для них прощение.

(обратно)

354

«Король моды» (англ.).

(обратно)

355

Маленький меховой шарф или шкурка с головкой, лапками и хвостом.

(обратно)

356

Легкое переносное кресло, в котором можно сидеть полулежа.

(обратно)

357

Широкая юбка на китовых усах.

(обратно)

358

Бишофф, Давид (1901–1931) – известный парижский Дом моды начала XX века, где дебютировала знаменитая создательница мод Мадлен Вионне.—

Прим. А. Васильева.

(обратно)

359

Американские боксеры Джин Танни и Джек Демпси в 1927 г. оспаривали титул чемпиона мира. Матч состоялся 22 сентября в чикагском «Солидарс-Филд-Стадиум» в присутствии свыше 100:000 зрителей.

(обратно)

360

Французское белое вино, очень сладкое и концентрированное.

(обратно)

361

Французское сухое белое вино, легкое и деликатное.

(обратно)

362

Французское сухое красное вино, одно из самых известных вин Франции.

(обратно)

363

Французское легкое фруктовое вино.

(обратно)

364

Один из самых известных рестораторов конца XIX – начала XX века, владелец ресторана «Мезон д’Ор».

(обратно)

365

Жофр, Жозеф (1852–1931) – французский военачальник, герой Первой мировой войны.

(обратно)

366

Лафонтен, Жан де (1621–1695) – французский баснописец.

(обратно)

367

Энгр, Жан Огюст Доминик (1780–1867) – французский художник, общепризнанный лидер европейского академизма XIX в.

(обратно)

368

Колетт, Сидони Габриель (1873–1954) – французская писательница, одна из звезд Прекрасной эпохи. Автор многочисленных романов, в целом около 50 книг.

(обратно)

369

Мольер (наст, имя Жан Батист Поклен) (1622–1673) – комедиограф Франции и новой Европы, создатель классической комедии, по профессии актер и директор. «Презренное» ремесло актера помешало Мольеру быть избранным в члены Французской академии.

(обратно)

370

Гюго, Виктор Мари (1802–1885) – французский писатель, поэт, драматург, глава и теоретик французского романтизма. Член Французской академии (1841).

(обратно)

371

Готье, Пьер Жюль Теофиль (1811–1872) – французский поэт и критик романтической школы. Самый известный приключенческий роман «Капитан Фракасс» (1863).

(обратно)

372

Лидер мирового рынка семян овощных культур.

(обратно)

373

О′Россен, Станислас – известный английский портной, работал в Париже в 1880–1930 годах. Прославился своими дорожными костюмами и пляжными комплектами. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

374

Известный парижский антикварный салон 1900–1920 гг., располагался на рю Рояль. – Прим. А. Васильева.

(обратно)

375

Вермеер, Ян (1632–1675) – нидерландский художник, мастер бытовой живописи и жанрового портрета, символически олицетворяющих Голландию «золотого» XVII в.

(обратно)

376

Шарден, Жан Батист Симеон (1699–1779) – французский живописец. Натюрморты, бытовые сцены, портреты отмечены естественностью образов, мастерской передачей света и воздуха.

(обратно)

377

Рыба, переводится как «золотистая» по характерному пятну между глаз.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие к русскому изданию
  • I. Молодость
  • II. У Дусе
  • III. В армии
  • IV. У Ворта
  • V. Начало самостоятельной работы
  • VI. Мое влияние
  • VII. Улица Фобур Сен-Оноре
  • VIII. Мои развлечения
  • IX. Высокая мода
  • Х. Декоративно-прикладное искусство
  • XI. За работой
  • XII. Мои праздники
  • XIII. В Бютаре
  • XIV. Война
  • XV. В Марокко
  • XVI. «Оазис»
  • XVII. В Америке
  • XVIII. Лекции
  • XIX. Гастрономия
  • XX. Философ