BBC Russian
Svoboda | Graniru | BBC Russia | Golosameriki | Facebook
image

Я вспомнил Минну однажды после войны. На партсобрании в Комитете культурно-просветительных учреждений при Совмине Латвийской ССР (где я работал директором лекционного бюро) громили Йолу Вейнберга (заочно, поскольку он не был членом партии). Айна Августовна Деглава истошным голосом вопила о «вине» Вейнберга. Мне запомнился ее козырный довод – «У него была бонна!». У него, понимаете ли, была бонна! Я сидел и думал про себя: того, что и у меня была бонна, ты, к счастью, не знаешь и никогда не узнаешь! Остается заметить, что Йола в дальнейшем стал известным историком, профессором, автором многих публикаций.

Хорошо запомнились приезды в Берлин дяди Давида, брата отца. Он жил в Москве, был медиком, преподавал на медфаке Московского университета. Он всегда передавал мне приветы от своего сына Люсика, который был старше меня. Дядя Давид запомнился лежащим на диване. Он вскоре умер в Москве от цирроза печени. Мама и братья иногда вспоминали Давида, его жену Веру Михайловну (происходившую из богатой и культурной русской московской семьи) и Люсика.

После войны, когда благодаря случайности были установлены связи с некоторыми Крупниковыми, я узнал о судьбе Люсика. Лев Крупников пошел по стопам отца, стал врачом. Он никогда не ощущал себя евреем. Во время войны он стал командиром медсанбата. В Польше, увидев евреев, освобожденных из концлагерей, несчастных, бывших у советских учреждений на подозрении («Каким образом вам удалось выжить?» – грозно вопрошали люди в погонах), Лев Крупников «осознал свою причастность к этим жертвам дичайшего антисемитизма» (слова Веры Михайловны). Лев Крупников погиб в январе 1945 года в Польше.

Мне дали телефон Веры Михайловны, я позвонил ей и услышал: «Вы – сын Яши и Мани? Как я рада! Приходите сейчас же к нам! Сегодня день рождения Люсика…»

Когда я пришел, у нее уже было много народу. То были друзья, товарищи ее сына, его одноклассники, сокурсники, сослуживцы по медсанбату. Оказалось, они приходят к Вере Михайловне каждый год в день рождения ее погибшего сына. Я услышал в тот вечер много хорошего о моем двоюродном брате. Судя по всему, он был поистине незаурядной личностью. Его любили и уважали, многие говорили о нем с восхищением. А я сидел и вспоминал Берлин и дядю Давида, который так часто говорил о своем Люсике.

Берлин, однако, запомнился фрагментарно – как вереница отдельных картин. Например, помнится медведь, вернее, его чучело в KDW (Kaufhaus des Westens) – одном из крупнейших универмагов немецкой столицы. Запомнились такси с четырехугольным отверстием в крыше. Помню колкую траву на курортах Bad Pyrmont или Nauheim, которые родители посетили в 1923 году.

Помню, папа несколько раз уезжал и привозил «из Риги» конфеты, консервы, сметану. Один раз вся семья поехала в Штеттин – встречать «пароход с папой».

Много лет спустя я лучше понял Берлин моих детских воспоминаний. Он был одним из главных центров русской эмиграции. В Берлине тогда выходили две ежедневные русские газеты, работало 36 русских издательств. Берлинский район Шарлоттенбург тогда называли «Шарлоттенград»! В Берлинских театрах ставили русские пьесы. Уже юношей в Риге я услышал от мамы рассказ о том, как в берлинском кафе она видела нескольких известных петербургских писателей и публицистов и подумала, что они своего добились, но совсем, совсем не так, как они это себе представляли в первые недели войны. Она вспомнила, как эти литераторы в 1914 году призывали русскую армию: «На Берлин! На Берлин!». Русские оказались-таки в Берлине, но не победителями (это произойдет лишь в 1945 году), а эмигрантами.

Не все оставались в Берлине в эмиграции. Граф Алексей Толстой, известный художник Билибин и ряд других эмигрантов вернулись в Россию, в советскую Россию. В Берлине того времени бывали Маяковский, Эренбург и многие другие.

* * *

Когда в начале двадцатых годов военный коммунизм в России[13] сменила новая экономическая политика – НЭП, мои родители были столь наивны, что поверили в возможность перемен и решили вернуться в Россию. Путь вел через Ригу, но там они застряли и в конце концов остались.

Помню большие сборы: заколачивали ящики, паковали чемоданы. Я хотел помочь и, естественно, всем мешал. А потом был поезд… Мы ехали втроем – братья оставались в Берлине.

Затем был большой вокзал. Я отошел в сторону, чтобы что-то там посмотреть, и потерял из виду родителей. Остальное запомнилось обрывками – какие-то дяди, кто-то говорит со мной по-французски.

Меня отвели к родителям. Помню слезы на глазах мамы и то, как папа меня шлепнул по «продолжению спины». Позже я узнал, что все это было на вокзале в Варшаве. Следующий раз я был в этом городе 65 лет спустя, в 1988 году, по дороге в Торунь, в университет, где я провел очень интересный месяц. В Берлин я вернулся на двадцать один год раньше, в 1967 году. В тот раз это был «Берлин – столица ГДР». До Западного Берлина я добрался лишь в 1989 году.

А после «варшавского папиного шлепка» была Рига, откуда папа раньше привозил вкусные гостинцы. Рига, в которой мы остались и в которой я прожил бо́льшую часть жизни.

* * *

Хотя целью родителей было как можно быстрее продолжить путь в Петербург, первое, что они сделали, остановившись в Риге, – отдали меня в латышский детский сад. Через месяц я там уже вовсю тараторил по-латышски, пускай и на начальном, детском уровне.

Мы жили какое-то время в гостинице «Бельвю» на углу бульвара Райниса и Мариинской, потом переехали в дом на Лачплеша, 1 (на углу Кр. Валдемара). Только тогда говорили не «Лачплеша», а Романовская, не «Валдемара», а Николаевская. Последняя в 1941-1943 гг. станет улицей Германа Геринга, потом опять Кр. Валдемара, затем Максима Горького, а теперь снова Кр. Валдемара. История смены названий рижских улиц – занимательная тема, которая позволяет лучше понять поистине драматическую историю города.

Рига началась для меня с посещения знакомых. Не моих, конечно, – это были старые знакомцы родителей: сперва Константиновский, а потом Косманы. Старик Константиновский жил с семьей дочери – Либманами – на углу Романовской и Школьной. Когда мы пришли к ним в первый раз, его внук, мой одногодок, взял меня за руку и сказал, что у него есть братик и он покажет мне его. Братик запомнился – он лежал в кроватке, было ему всего два месяца.

Моего ровесника звали Миша Либман… Мы потом проучились семь лет в одном классе. Дружили. Дальнейшие этапы – 201-я дивизия летом 1941 года, Москва 1944 года. Много встреч в Москве и Салацгриве. Последнее свидание в Иерусалиме. Он профессор искусствоведения, автор многих книг.

«Братик» – Борис, он же Боря. С ним тоже многолетняя дружба в Риге. А в октябре 1941 года увиделись снова уже в эвакогоспитале № 2792 в Горьком (теперь этот город опять, как в давние времена, Нижний Новгород). Вместе прошли суровую и голодную школу 107-го запасного стрелкового полка, вместе перешли в Латышский запасной полк. Потом он «погиб» под Старой Руссой (у деревни Лялино). Похоронка пришла на адрес его друзей. А потом там же появился и он сам. Через годы он стал главным инженером огромного химического комбината в Сталин/Волгограде; год просидел в тюрьме. Последний раз я видел его, больного Альцгеймером, в Пенсильвании в сентябре 2006 года. Было очень больно. Очень…

Об этой семье я еще многое скажу. Папа знал «старика Константиновского» по Питеру, они были компаньонами – вместе выполняли какой-то подряд, связанный со строительством Ревельского (Таллиннского) морского порта. Полученную прибыль они использовали по-разному. Александр Владимирович купил дом в скромном провинциальном Ревеле. Мой отец поступил, как тогда казалось, целесообразнее – приобрел здание в столице империи, в Санкт-Петербурге на паях со своим шурином дядей Борей. Но Ревель стал Таллинном и столицей Эстонии, в результате чего дом остался в собственности Константиновских (и приносил какой-то доход). А Санкт-Петербург сделался Ленинградом и провинцией советской России, позднее – «трёх секалок, одной ренкалки», то есть СССР. Этот самый СССР и стал в итоге владельцем дома на Кутузовской (тогда Французской) набережной, 16.

Старик Константиновский исключительно заботился об образовании внуков – братьев Либман, покупал им книги, карты, глобусы. И мне от всего этого кое-что досталось. У них была толстенная Weltgeschichte, то есть «Всемирная история», и когда им купили новое издание, старое перешло ко мне.

Второй визит был к Степану Косману и его супруге Рут. Они жили на Николаевской, «насупротив» Романовской. Степан Косман был из Казани, с Поволжья, отсюда и знакомство с моими родителями.

Рут была дочерью известного врача Исидора Бреннсона. Известен он был (это я узнал десятилетия спустя) и как автор трех книг о врачах Лифляндии, Курляндии и Эстляндии. Последний раз я видел эти три книги, переизданные после войны в ФРГ, на книжном развале во время одной из наших «прибалтийских тусовок» в 2006 году в таллиннском Вышгороде.

Косманы были своеобразной парой. Он – исконный россиянин, она – курляндская «немка» еврейских кровей. Стёпа вскоре ослеп. Я как-то с папой был у него. Запомнилась его фраза: «Не женись казанский татарин на рижской еврейке!». Когда муж ослеп, Рут Исидоровна проявила недюжинные способности – открыла «Салон красоты», стала производить какую-то косметику, сумела дать дочери Норе и сыну Лёне образование. Нора потом с мужем уехала в Англию. Лёню я как-то в 1942 году видел ночью у костра в так называемом Нестеровском батальоне Латышского запасного полка. Последний раз мы виделись в Нью-Йорке лет десять тому назад.

Третье мое знакомство в Риге – со старым другом нашей семьи по Питеру Яковом Яковлевичем Роостом. Бывший петербургский предприниматель в Риге стал владельцем мастерской по производству школьного мела. Я с ним продолжал общение и после смерти родителей, до 1940 года, когда он был вынужден покинуть Латвию и уехать в Швейцарию. Он очень смешно говорил по-русски. Роост был фанатичным врагом большевизма и снабжал меня соответствующей литературой. Запомнились четыре тома романа П. Краснова «От двуглавого орла до красного знамени»[14].

* * *

Лето 1924 года мы провели в пансионе на рижском Взморье – в Карлсбаде, только вот не помню, в Карлсбаде I или Карлсбаде II (Меллужи или Пумпури). Видимо, там мы познакомились и подружились с семьей Браунов.

В Лидочке Браун я нашел подругу (на год или два старше меня), с которой было интересно и весело. У нее была старшая сестра Заля. Отец бывал изредка в Риге, кажется, он работал где-то в Германии. Мать играла иногда с Лидой и со мной. Иной раз к нам присоединялся и двоюродный брат Лиды, которого звали Буби. Позже выяснилось, что он не Буби, а Герман. Герман Браун. Теперь имя этого прославленного пианиста у всех на слуху. После его смерти был создан Фонд Германа Брауна, на счету которого организация многих значительных музыкальных событий.

Клан Браунов (кажется, им принадлежал дом на улице Дзирнаву, 13) относился к так называемой «рижской бундовской аристократии»[15]. Это были образованные люди из «небедных семей»; благодаря способностям и упорству им удалось преодолеть так называемую процентную норму и закончить в царской России гимназии. (Тут нужно напомнить: гуманитарное образование, которое давала «царская гимназия», отличалось отменной глубиной и прочностью). Часть из них закончила Рижский Политехникум, часть – другие высшие учебные заведения, кое-кто учился за рубежом. Все они в юности, в 1905 году приняли участие в революции. «Бунд» вместе с латышскими социал-демократами представлял собою какое-то время в Риге реальную силу.

Большей частью эти старые бундовцы говорили дома по-русски, но и ратовали за сохранение языка идиш. Все они категорически отвергали большевизм, сионизм и клерикализм.

Лидин дядя «Сергей» (его подпольная кличка сохранилась с 1905 года) был гласным Рижской городской думы. Почти глухой, он был известен, в частности, тем, что имел громоздкий слуховой аппарат и в ходе дискуссий с политическими противниками держал его возле уха во время своего выступления и клал на стол, когда оппоненты ему отвечали.

Летом 1925 или 1926 года мы, кажется, снимали дачу в Меллужи (на той линии, где и по сей день стоит пожарная каланча). Брауны жили с нами. Где-то на большом (для меня) расстоянии от нас жила Бронислава Семеновна Рабинович, директор еврейской школы для, как тогда говорили, дефективных детей. Ее сыновья Женя (ровесник Лиды) и Витя (чуть младше меня) приходили к нам играть. Бронислава Семеновна вкупе с соседями решили устроить «интернациональный детский праздник». Для этого были все предпосылки. В Меллужи летом жили латыши, в том числе ученики Французского лицея, семья эстонского дипломата, еврейские дети, которые могли выступить с декламацией на иврите, идише, русском или немецком языках, здесь же отдыхали немцы, поляки. Лида встретила новость с восторгом. Мне тоже предложили участвовать, но, видимо, я был тогда очень робким. Так или иначе – я категорически отказался, и мама ни на чем не настаивала.

Через несколько дней мама попросила помочь ей отнести Брониславе Семеновне какие-то пакеты. Она несла два больших пакета, я – один маленький. Мы отдали принесенное, но мама задержалась, и я вышел в сад. Две латышские девочки попросили меня помочь им повесить на дереве плакат, что я и сделал. Потом понадобилась от меня еще какая-то помощь, и я оказался втянутым в веселую кутерьму подготовки к празднику. Я был доволен, рад, и когда мама меня нашла и сказала, что нам пора домой, я упросил ее остаться. А потом выяснилось, что для какой-то сценки не хватает актера, и я согласился эту роль исполнить. Я хранил до начала войны программу этого праздника. Но и не заглядывая в нее, помню, что были выступления (стихи, песни, сценки) на французском (блистала в них Вия, ученица Французского лицея), латышском, немецком, идиш и английском (я тогда впервые услышал популярную песню It’s a long way to Tipperary, it’s a long way to go…[16]). Всюду были развешаны лампионы, в заключение праздника в небо взлетели даже несколько ракет.

Много позже я понял: великое умение Брониславы Семеновны и ее помощниц заключалось в том, что ее «руководящая роль» (выражение советского периода, применялось обычно к КПСС) не была заметна. Дети были разного возраста, но между ними не делалось никаких различий. Таким он остался в моей памяти, тот «интернациональный праздник». (Намного позже мама мне призналась – в тех «пакетах для Брониславы Семеновны» были просто старые, ненужные газеты).

Одно лето мы жили в Буллене (Лиелупе) или в Бильдерлингсгофе (Булдури). Это лето запомнилось одним событием. Я с малых лет завидовал дворникам – тому, как они держат шланг, поливая улицу. По сей день в Апшуциемсе, поливая из шланга сад, я испытываю приятное чувство. Так вот, в дальнем углу сада я нашел длинный древесный корень, формой напоминавший шланг, и с удовольствием «поливал» из этого «шланга» грядки. Он обычно лежал наготове возле крыльца.

Однажды на порядочном расстоянии от нас начался пожар. Приехала пожарная команда (на лошадях). К месту пожара бежали люди. Я незаметно ушел из сада и отправился к месту происшествия. Пожар долго тушили, было много народу, ведра с водой по цепочке передавали из ближних дач. Было куда интереснее, чем на воскресном детском спектакле в русской Драме. Когда я, довольный и усталый, вернулся домой, мама в сердцах схватила мой «шланг» и хорошенько меня отшлепала. Много, много лет спустя, году в 1953 или 1954 (мы жили на улице Шарлотес, 29, потом – на Горького, 123) пропал мой сын Гриша. Он играл на пустыре напротив нашего дома, бабушка и я посматривали из окна… И вдруг – ребенка не видно. Я спустился вниз, смотрю повсюду, одна мама тоже ищет своего мальчика. Волнение нарастает. Уличное движение тогда было далеко не столь оживленным, но все же…

Ну и переволновались же мы! Потом Гриша вернулся. Он выглядел таким же довольным, как я когда-то, «в эпоху пожара». Оказалось, мимо проходила похоронная процессия (в то время нередко умершего провожали пешком до самого кладбища). Грише показалось интересно, и он побрел вслед за всеми. Насколько помню, его кто-то привел. «Шланга» у меня под рукой не было. Все ограничилось строгим выговором – не уверен, что он возымел действие. Куда большее впечатление, кажется, произвел на Гришу вид плачущей бабушки.

По крайней мере, он целовал ее и утешал.

* * *

Во времена моего детства в Риге мы не раз сменили местожительство. До 1929-го или 1930 года жили на улице Лачплеша, потом на Веру, Сколас. Теперешние молочные пакеты еще не были известны, молоко продавали на разлив, из бидонов. К дому на Лачплеша дважды в неделю приходила женщина, она собирала все, что оставалось от готовки и пищи – картофельные очистки, хлебные корки, обрезки овощей и прочее. Взамен мы получали молоко. Это был очень разумный обмен.

Никакого смога не было и в помине. Воздух был так чист, что по утрам вывешивали на улице Лачплеша проветривать постельное белье. Машин было совсем немного. Зимой часто можно было видеть поскользнувшихся на льду лошадей. Извозчики относились к тягловой силе очень по-разному. Если лошадь падала и не могла сразу подняться – скользко! – иной возчик принимался бить беднягу. В таких случаях вокруг тут же собирались зеваки. Такие картины в детстве приходилось видеть во многих местах – у старой почты[17], у кафе «Луна»[18], напротив Кафедрального собора[19].

Мальчишки привычно просили извозчика: «Дяденька, прокати!». Мне везло – на улице Дзирнаву, по которой пролегал мой путь в школу, работали два извозчика, один из них нередко подбирал меня. Так я гордо доезжал до угла улицы Стрелниеку, где уже кучковались школьники. Они кричали: «Ого, Петр опять прикатил, как барин!».

Нашему поколению посчастливилось расти без телевизора. Все наши игры, за исключением шахмат или шашек, были связаны с движением. Врожденную людскую агрессивность мы избывали в играх – прятках, салках, жмурках, была еще такая игра «собачки».