Svoboda | Graniru | BBC Russia | Golosameriki | Facebook

Ссылки для упрощенного доступа

Мы знали Петра Вайля.


Сергей Довлатов, Александр Генис, Петр Вайль. Нью-Йорк, 1979 г. Фото Н. Аловерт
Сергей Довлатов, Александр Генис, Петр Вайль. Нью-Йорк, 1979 г. Фото Н. Аловерт

Иван Толстой: Сегодня друзья и коллеги писателя и журналиста, скончавшегося 7 декабря прошлого года, поделятся своими воспоминаниями. У всех был свой Вайль. Начнет Макс Вайль, старший брат, живущий в Нью-Йорке. Жаль, у него сейчас проблемы с голосом и поэтому его записки прочтет диктор.

Макс Вайль: Немного о семье. По мужской линии - рассказчики, стихоплёты, книгочеи. Дед Максим, коренной москвич, чей знак "Почётный книгоноша" наш отец хранил в письменном столе. Его посылки с книгами всегда радость и праздник. Книги были и оставались лучшим подарком по любому случаю до юношеских лет. Отец, весёлый, жизнерадостный человек, постоянный победитель конкурсов шуточных стихов и буриме. От него у нас способность писать в рифму, но Петя писал стихи по-серьёзному, и мы долго об этом не знали.

Мы - школьники. Лето. Дача на рижском взморье. Мы всё утро на пляже. Жизнь замирает к полудню ... Вдоль безжизненного шоссе мы с Петей идем в библиотеку в Дубулты. Предвкушаем удовольствие. На руки дают по четыре книги, которые проглатываются за несколько дней - и тогда снова в поход... В городе мы пользовались домашней библиотекой, отец её регулярно пополнял, но летом книг определенно не хватало... А кто быстрее, кто больше прочтёт: тут был даже элемент соревнования.

...В году 1961-ом или 1962-ом мы с Петей писали детектив. А поскольку учились в разные смены, то я, написав в школе несколько страниц с утра, передавал папку брату, который писал во вторую смену. Это была весёлая белиберда, взятая из массы советских книг о шпионах. Рукопись была нарасхват, и даже находились люди, которые переписывали страницы для себя! Дело это увяло само по себе, но долго ещё подходили к нам на переменах и спрашивали, будет ли продолжение... Кажется, в это время Петя и начал писать стихи.

Как Петя и я стали "остзейскими баронами". Один из наших институтских профессоров обратил внимание на нас с Петей, светловолосых и светлоглазых, с редкой фамилией Вайль. Он, прошедший войну, был знаком немного с Прибалтикой и Восточной Пруссией. “Вы, - говорит, - братья из Риги и случайно не из остзейских баронов?»
Мы были рады это подтвердить, а он был рад, что угадал. С зачётами по его предмету проблем больше не было... А девочки из нашей группы стали на нас смотреть как-то иначе... Бароны, как никак.

Для Пети было уготовано другое имя - Михаил. В честь нашего второго деда. (В честь первого, Максима, назвали меня). Но после ужасного ашхабадского землетрясения 1948-гo года, когда погиб старший брат матери Петр, любимец и опора семьи, появившийся в 1949-ом году мой брат, конечно, стал Петром.

Иван Толстой: Однокурсник и приятель молодости Макса – Игорь Генис. Вообще, настоящие, исходные Вайль и Генис – не знаменитые писатели, а их старшие братья. Слово старшему Генису, Игорю.

Игорь Генис: Я Петю знал, конечно, дольше всех своих друзей, потому что мы с ним познакомились, когда мы с его братом Максимом были вместе в армии. Я помню, он к нам приехал где-то в 1967 году, прямо перед Новым Годом и привез с собой в носках пару бутылок водки, специально нам на Новый Год. Нечего говорить, что мы эту водку выпили в тот же день вместе с ним. Новый Год подходил, а у нас с Максом нечего было выпить, и он сумел нам буквально за пару часов до Нового Года каким-то образом передать еще пару бутылок водки. В принципе, вся наша дружба происходила вокруг выпивки, это естественно. И после этого мы с ним вот так вот впервые познакомились. И когда я вернулся из армии, то наша дружба продолжалась все время, до самой эмиграции.
У него были странные друзья, он сам-то был не очень спортивный, но у него были друзья из Института физкультуры в Риге, и все эти гимнасты, спортивные ребята - алкаши тоже. И, помню, мы втроем где-то гуляли по городу в Риге и хотели зайти в какой-то дворик, чтобы выпить еще, а калитка была закрыта изнутри. Я тогда вскочил на забор, перемахнул, через секунду открыл калитку, и Петя, слегка выпивший, сказал: “Игорь - ураган!”. Вот это было смешно.
А после этого в эмиграции - то же самое, мы дружили, но он уже немножечко отходил, он больше проводил время с моим братом Сашей, они писали вместе, но, тем не менее, мы вместе путешествовали. И помню однажды мы были вдвоем в Англии и пошли в Вестминстерское аббатство. Мы зашли сбоку, там была дверь, он ее потянул, и она не открылась. Он тогда стал смотреть в замочную скважину и говорит мне: “Там полно людей”. Я подошел и вместо того, чтобы потянуть дверь, я ее толкнул - она открывалась вовнутрь. Мне было смешно, а он не любил, когда попадал в глупые ситуации.
А в принципе, когда он хотел, он был очень интересным, он был развлекательным, он был на все готов и, в принципе, никаких ограничений не было. Но только когда он хотел этого. Мне с ним было интересно всегда. Поэтому я его вспоминаю даже сейчас, с грустью вспоминаю, что его больше нет с нами.

Иван Толстой: Петр поступил на Радио Свобода в 1988 году. Это было в Нью-Йорке. Возглавлял тогда нью-йоркское отделение Русской службы Юрий Гендлер.

Юрий Гендлер: Петя был человек исключительно талантливый и исключительно способный. Потому что талант и способность - это разные вещи, но Петя был и то, и другое. И это бросалось в глаза всем, в общем, с первых минут знакомства. Я вспоминаю, мы работали все в Нью-Йорке тогда, всей этой большой компанией, и когда я уезжал куда-то в Европу, то Петя на одном листочке бумаги составлял мне (скажем, я еду во Францию, в Париж), составлял мне список. Спрашивал, сколько я дней буду в Париже. Ну, четыре-пять дней. Вот за эти четыре-пять дней ты должен, чтобы что-то понять, сходить туда-то, посмотреть это вечером, в 7 часов вечера, именно в 7, а не в 12 дня, пройти по этому бульвару. Это был всегда короткий список, в нем было даже то, что я должен обязательно брать на ланч, потому что такой ланч можно только получить в Париже и нигде больше.
И все было, что меня поражало, исключительно точно. И когда я как бы по собственной инициативе отвлекался от Петиного списка, то потом снова к нему немедленно возвращался, потому что все мои инновации были неверные. Сережа Довлатов по этому поводу шутил: “Какое у Пети колоссальное количество бесполезных знаний!”. Ну здесь, кончено, Сережа был неправ, и Петя всем своим творчеством, всем, что сделал, доказал именно свою правоту.
Да, какое было время, надо сказать, когда мы вместе много лет работали – Сережа, Петя, Боря Парамонов, Саша Генис. Господи!
Но вот есть нечто, что я хочу сказать о Пете не потому, что это очень такая уж моя собственная мысль и так далее: Петя был исключительно открыт миру, и эта открытость происходила от того, что как писатель и журналист Петя полностью, при осмыслении или при видении каких-либо событий, отбрасывал в сторону идеологию, Петя был вне идеологии, и это исключительно важно. И в этом смысле Петя оставил всем своим коллегам очень хороший, великий урок на всю жизнь – как можно больше знать, как можно больше осмысливать один и тот же факт, одно и то же явление с разных сторон, поэтому Петя очень много читал, у него было очень много хороших фактических знаний, и много путешествовал, потому что наше движение и наше понимание тех или иных вещей, оно не может быть добыто только одним односторонним путем, к нему нужно идти разными дорогами. И первое время, когда Петя умер, я все время думал: ой, как нам будет его не хватать. Я и сейчас так думаю, но одновременно все, что он оставил, и есть, в общем, как я уже сказал, урок журналистики - хорошей, умной, правильной журналистики, без идеологии.

Иван Толстой: Писатель Андрей Арьев познакомился с Вайлем в Нью-Йорке, а продолжил знакомство в Петербурге.

Андрей Арьев: Петра я знал уже 20 лет, познакомился с ним в 1989 году в Нью-Йорке, и одна черта сразу же меня в нем поразила и привлекала. Причем, привлекла не душевно, а именно рационально: я понял, что на этого человека можно положиться. У меня в Нью-Йорке был миллион друзей близких, с Петей я впервые встретился и понял, что сориентирует меня по Нью-Йорку и по Радио Свобода только он. Так оно и получилось. И потом уже, где бы я с ним не встречался - в Нью-Йорке, в Праге или здесь, в Питере - я совершенно точно знал, что Петр - это тот человек, который вокруг меня организует пространство, в котором мне не о чем будет беспокоиться.
Одна и, может быть, самая главная его книжка, это все-таки “Гений места” - самая представительная его книга, его представляющая. Вот для меня Петя и был таким гением места, но не таким маленьким божком, который привязан к одному месту - к своей родине, к своей Риге или к своей Праге - а вот где Петр появлялся, там он становился гением того места. И вот эта черта, собственно говоря, и создала, как мне кажется, особенности его творческой манеры, вообще особенности его поведения в жизни.
Вот одна из самых главных его фраз, которую он всегда произносил - “что ты хотел сказать, что ты этим хотел сказать?” - для него было очень важно, чтобы слово соответствовало делу. А вот у нас, у гуманитариев, вообще-то за словами редко следуют дела - мы что угодно прекрасно наговорим, а потом неизвестно, что мы сделаем и сделаем ли вообще. А вот все то, что говорил Петр, немедленно связывалось с тем действием, которое за этим последует для него или для нас. И тут это вообще очень важная вещь, потому что, с одной стороны, конечно, у нас есть, может быть, более тесные связи с какими-то близкими нам друзьями, на которых вроде бы можно и положиться, но как-то так всегда получается, что самые близкие, душевно к тебе расположенные люди, и ты сам к ним хорошо расположен, что угодно наговорят они, и ты им что угодно наговоришь, потом все забудут, все наврут, ничего не сделают, и так далее. А вот общение с Петром не требовало вроде бы никаких особенных душевных затрат, и он вроде бы особенно никаких сентиментальных чувств ни к кому не проявлял, но, тем не менее, эта связанность слова и дела к нему привлекала. И он был человеком одним из самых надежных в этом отношении. Не нужно было никаких сантиментов, Петя есть и, значит, ты знаешь, куда тебе пойти, если Петя что-то сказал, значит, это будет.
Доходило ведь дело до смешного, когда он приезжал в Питер, казалось бы, я коренной питерский человек, но если вот тут, в Питере, рядом с Петей нужно было что-то сделать, то как-то хотелось не самому это сделать, а ты знаешь, что Петя знает, куда пойти, хотя бы даже в какой ресторан пойти, а ты ни черта не знаешь по сравнению с ним. Так что вот такой человек слова. Таким Петя Вайль, и очень жаль, что его не стало, потому что хаос словесный как-то все больше и больше захлестывает и жизнь, и журналистику тоже.


Иван Толстой: Сосед по кабинету – Андрей Шарый.

Андрей Шарый: Я называю это адекватностью восприятия жизни: отвечать за то, что зависит от тебя, что ты сам понимаешь как зону личной ответственности, - и по возможности не переживать и не убиваться, если развитие событий не подвластно твоим воле или влиянию. Петя не раз говорил мне, что в литературном творчестве его больше собственно писанины интересует процесс поиска и сбора материала: именно это раздвигает творческий горизонт, а не бессмысленное времяпровождение над клавиатурой компьютера. Однако структурирует жизнь не процесс, а результат – поэтому Петя всегда невероятно тщательно стилистически и смысловО отделывал свои тексты. Иногда он с эдаким щегольством предлагал мне подредактировать свои эссе для радио или тексты для газет-журналов – думаю, зная наверняка, что придраться можно будет разве что к произвольно поставленной запятой. За его легким, быстрым чистописанием стоял огромный труд, редкие особенно по нынешним интернетовским временам внимание к мелким деталям и дотошность в сочетании фактов. Петя, например, поругивал меня за леность в фотографировании: сам он в любую поездку таскал с собой какую-нибудь “мыльницу” - не потому, что так уж любил делать снимки, а потому, что фотография лучше памяти сохраняет и архитектурную виньетку, и оттенок цвета здания, а иногда – и настроение. Потом куда легче писать.
Высокая строгость к тексту - и ответственность за свою подпись под текстом - и были Петиным личным профессиональным пространством. Во внешней – скажу так! – сфере он руководствовался исключительно и единственно правилами здравого смысла. Не пытайся улучшить то, что и без тебя неплохо работает. Не требуй от людей ежедневного подвига на работе. Дурака не сделаешь умным, а ленивого – трудолюбивым. Не можешь изменить ситуацию – измени отношение к ней. Частью Петиного душевного организма было, мне кажется, устройство, помогавшее вымерять – обычно безошибочно правильно – значение вещей и собственные координаты в мире. Поэтому Петя умел точно определить цену своей и чужой литературной или журналистской работы, благодушно принимал комплименты, чутко ощущал границы собственной популярности, а также весьма относительную ценность официальных форм общественного признания этой популярности.
Из советов Карнеги и законов Паркинсона он выбирал и использовал те, что делали ежедневную жизнь проще и по возможности лишали ее скучной рутины. Петя умел наполнять будни мелкими и веселыми развлечениями – я это точно знаю, потому что мы вдвоем с Вайлем не один год делили рабочий кабинет. Эти развлечения, хотя и не имели большого практического смысла, неизменно оказывались гимнастикой если не интеллектуальных способностей, то чувства юмора. Как-то мы пару месяцев занимались тем, что параллельно с изготовлением гениальных радиопрограмм составляли перечень сценок из редакционной жизни, которые можно было бы в виде мозаичных полотен разместить на станции метро "Киевская" в Москве – ее вестибюли, если помните, разрисованы помпезными сталинскими панно с картинками советского братства. Я уже не помню конкретных обстоятельств возникновения всех этих афоризмов, обычно вызванных шутками остроумных коллег или шутками в адрес этих дорогих коллег. Вот пара пунктов из перечня: "Редактор Иван Толстой, игнорируя запись программы, бежит до буфета", "Обозреватель РС Ефим Фиштейн продувает макароны в ожидании встречи с начальством". Было и кое-что почти метафизическое: "Андрей Шарый считает, что уже достаточно, а Петр Вайль считает, что еще недостаточно". Однако такого рода разногласия случались все-таки нечасто. С Петей было – как мало с кем другим - легко и приятно сосуществовать в одном человеческом и профессиональном пространстве.

Иван Толстой: Вайль часто ездил в Москву: там были издательства, выпускавшие его книги, киностудии, снимавшие о нем передачи, друзья, читатели и новые впечатления. А кроме того – московское бюро Радио Свобода. Вспоминает Марина Тимашева.

Марина Тимашева: Много лет назад я поехала в Прагу, просто в отпуск, и никак не могла рассчитывать на внимание к себе со стороны сотрудников Радио Свобода, но Петя немедленно зазвал к себе в дом, расспрашивал, рассказывал, угощал.
Все мои подруги с тех пор, как купили книгу “Русская кухня в изгнании”, готовят именно по ней и всякий раз благодарят авторов, одним из которых был Петя. Он был гурманом, но не из тех, что только ходят по ресторанам и дегустируют приготовленную кем-то еду, сам был повар хоть куда и невероятно хлебосольный гостеприимный хозяин. Он был очень знаменитым человеком, но никогда не кичился своими знаниями, умениями, образованием, в людях видел себе равных и принимал их такими, какие они есть. Долгие годы он был главным редактором Радио Свобода, он читал и слушал все наши репортажи, часто взгляды авторов не совпадали с его мнением, но он никогда не пользовался своим правом снять тот или другой материал с эфира или заставить подчиненного плясать под его дудку. Например, ему понравился фильм Кирилла Серебренникова “Изображая жертву”, а я в программе “Поверх барьеров” разнесла его в пух и прах. И что сделал Петя? Он написал мне личное письмо, пробуя понять, отчего мы с ним так по-разному восприняли картину. Любой журналист из любого издания скажет, что так не бывает. Так бывает, если начальник – Петя. Он действительно был совершенно терпим к чужому, не совпадающему с его собственным, мнению. Он был готов к дискуссии, но никогда не давал ей перерасти в конфликт, избегал ссор и как-то подавлял в собеседнике раздражительность и агрессивность. Видимо, для него человеческие отношения были куда важнее абстрактных принципов. И дружил он с самыми достойными людьми: в его ближний круг входили (говорю о тех, кого знаю сама): Сергей Гандлевский, Борис Акунин, Андрей Макаревич, Борис Гребенщиков… Кстати, в самом начале 90-х я записала с Гребенщиковым интервью, но на его пути к слушателю возникло серьезное препятствие: Юрий Гендлер (тогда директор русского вещания Радио Свобода) не знал, кто это такой. Интервью вышло, благодаря заступничеству Пети Вайля. Он вообще всем интересовался и моментально узнавал обо всем, что происходит в театре, в кино, в литературе. Приехав в Москву, сразу сообщал, на какие спектакли пойдет, и ни разу не ошибся в выборе, всегда был в курсе готовящихся гастролей российских театров в Праге, и никогда не просил бесплатные контрамарки, хотя театры почли бы за честь их ему выдать, а покупал билеты. И заботился о том, чтобы его друзья тоже посмотрели спектакли, которые ему нравились. Он был щедрым, во всем щедрым. Однажды мы вместе были на “Кинотавре” в Сочи, его пригласили почетным гостем, то есть он мог загорать, купаться, вкусно питаться и куролесить по ночам, что греха таить - со всеми этими задачами он справился, но при этом умудрился посмотреть все фильмы конкурсной программы фестиваля. Он был тружеником, очень много работал, а казался барином, сибаритом и даже франтом (вкус к хорошей одежде у него тоже был). “Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей”.
О том, что Петя приехал в Москву, мы узнавали по тому, что на рабочих столах у всех женщин появлялись сувенирчики или конфеты, а чаще всего, мандарины. “Все яблоки, все золотые шары”. Из-за этого мне казалось, что Петя пахнет мандаринами, что он вообще такой волшебник, с которым всегда тепло, всегда легко, всегда весело и что ничего дурного ни с кем не может случиться, пока он рядом.
В квартире Пети и Эллы Вайль висела картинка, на которой рукой Сергея Довлатова было выведено “Люблю тебя, Петра…”. Глядя на Петю, я всякий раз вспоминала эту ироническую цитату, но без всякой иронии: “Люблю тебя, Петра”. И перевести глагол в прошедшее время, сказать “любила”, не могу себя заставить.

Иван Толстой: Мемуарный разговор о писателе и журналисте продолжает коллега по пражской редакции радио Валентин Барышников.

Валентин Барышников: "Валентайн, что за мерехлюндия", говорил он мне, если обнаруживал в невеселом настроении и желал подбодрить.
Если вставал на мою сторону и говорил - "Валентайн прав", это, о да, было поводом для гордости. Что он говорил, когда не был согласен со мной, я передавать не буду, ну, а о его сакраментальной фразе "меня окружает тупое зверье", я думаю, сегодня вспоминают все, кто хоть раз слышал эти слова.

Если я что-то и могу добавить к сказанному за последнее время о Петре Вайле другими людьми - гораздо более близкими ему и лучше его знавшими - это отношение младшего. Вайль всегда был для меня безусловно старшим - по возрасту, по знаниям, по опыту.

С некоторых пор я считал его своим персональным Сократом. Я вполне осознаю неточность сравнения: Сократ был почти уродлив - Вайль был красив, Сократа пилила сварливая Ксантиппа, а преданнейшая супруга Вайля Элла полностью разделяла его интересы, ну и отношение к еде было противоположным - Вайль интересовался тем, что ел и пил.

Но и сходств я нахожу немало, причем, по существу. Стоическое отношение к неприятностям. Чувство юмора как средство критического испытания мира. Вайль внимательно слушал и задавал вопросы, после которых, вполне подобно собеседникам Сократа, можно было уйти со словами: "теперь вижу, что ничего-то я не знаю, и лучше бы мне сидеть и молчать". Вайль никогда ничему не учил, но всегда был готов поделиться стаканом вина, сведениями из жизни древних римлян, наиновейшим российским фильмом, фотографиями и рыбой с Камчатки, картой Венеции или воспоминанием о Бродском - словом, всем, что интересовало его, а значит - образом жизни, воззрением на мир.

Я нахожу это лучшим способом общения. Возле Вайля был круг людей, тянувшихся к нему не из-за возможности сделать карьеру или что-то приобрести, а лишь из-за силы и света его личности. И я рад тому, что имел возможность находиться хотя бы на отдаленных орбитах этого круга.

Он давал мне книжки, моей жене - рецепты, детей привечал, а одному даже, кажется, благоволил. Уже этого немало. Но он сделал для меня еще кое-что - показал возможность целостного восприятия жизни.

Все его многообразные интересы были чудесным образом связаны – его любовь к симфониям Малера казалась оборотной стороной восхитительно приготовлявшейся им закуски из авокадо и красной икры. Вероятно, они и
были явлениями одного порядка - проявлениями единого потока жизни, понимавшегося им как непрерывное течение культуры.

Это уютный мир - у всего в нем есть предыстория и твердая опора. Взять хоть столь часто поминаемый вместе с именем Вайля вопрос еды. Любить поесть, но стать гурманом, а не обжорой - и ведь правда, стыдно есть абы что, когда кулинарная традиция насчитывает тысячелетия. В крайнем случае, ограничиться кофе с сыром или стаканом вина с тем же сыром и яблоком.

Поэтому любимой страной Вайля была Италия, где древность по-прежнему в ежедневном обиходе - нынешние дома в Риме не слишком отличаются от инсул, а римляне сидят в уличных кафе примерно так же, как делали жители этого города 2 тысячи лет назад, и вино почти то же, и путь из Трастевере к Пантеону по-прежнему проходит через Тиберину, а от пьяцца Навона к вилле Боргезе - через "испанскую" лестницу.

Этим чувством родства с миром я обязан Петру Вайлю. Спасибо вам, Петр Львович.

Иван Толстой: Музыковед Елена Петрушанская вспоминает Вайля со своей колокольни.

Елена Петрушанская: Познакомились мы довольно поздно, долгий период времени я знала его по текстам и совершенно не могла представить себе, что познакомлюсь с ним лично. А произошло это в Петербурге, правда, по-моему, он предварительно мне позвонил, совершенно неожиданно для меня, его очень заинтересовала тема заявленного доклада моего на конференции, а доклад был посвящен теме “Дидоны и Энея” Перселла в творчестве Бродского. Это, может быть, не столь важно, знакомство не столь существенное, хотя оно тоже очень характерно, потому что когда что-то Петю интересовало, он смело и открыто шел вперед, вот у меня такое было впечатление. А по-моему, он человек был поразительного интереса к жизни, но это все, наверное, говорят, что он был человек с каким-то повышенным гормоном жизнелюбия и любви ко всему, что его окружает, и интереса невероятного. И это очень заразительно было, легко и чрезвычайно приятно. Просто он обратился ко мне, и мы сразу как-то стали говорить о самом главном, о том, что его интересовало, о каких-то внутренних мотивах, иногда открытых для читателя, иногда завуалированных, скрытых в творчестве Бродского. Потом темы наших разговоров расширились, хотя общались мы очень немного, но всегда это было какое-то очень деятельное, плодотворное общение, напитанное всем тем замечательным духом жизнелюбия, который внешне, казалось, окружал Петю. Хотя часто, в скобках говоря, читая его тексты, я понимала, что все это было в то же время окрашено каким-то очень ясным пониманием бренности, конечности бытия, и поэтому, наверное, каждое мгновение для него было, как для многих людей, но для него особенно явственно талантливо наполнено драгоценностью сиюминутной прелести жизни.

Иван Толстой: Елена, ведь Петя не был музыкальным критиком, у него вообще не было музыкального образования. Когда он разговаривал и судил о музыке, когда он выискивал то, что в творчестве Бродского могло быть как-то положено, объяснено музыкой, как мог Петя разбираться в этом, насколько он был чуток в этих вопросах, как вам кажется?

Елена Петрушанская: Вы знаете, мы не говорили на профессиональные темы, мы часто говорили о музыке, мне казалось, что вот эта обостренная чувствительность совершенно естественно пересекала и любовь к музыке классической. Он очень многое любил, к очень многому был открыт. Вообще, мне кажется, ему была свойственная такая эпикурейская широта восприятия. Очень многие любители музыки любят, в основном, произведения минорные, это странная закономерность, и часто не чувствуют трагизма мажора, потому что в мажорных сочинениях иногда кажется многое лишенным какого-то сентиментализма, лиризма, окрашено такой холодноватой объективностью, которая не находит любителей. Петя очень любил музыку - ту, которую любят и профессионалы больше, чем любители. И с ним было очень интересно говорить. Мне кажется, многое его интересовало и в жизни музыкантов, это можно прочитать и в его книгах, и это было очень интересно.
Мы никогда не были вместе ни на одном концерте, никогда вместе не слушали музыку, но чувствовалось, что у него замечательно тонкий музыкальный слух.
Но еще больше, пожалуй, ему, как мне казалось, говорили вещи визуальные. Я помню, когда он к нам приехал в гости с Элей, они были у нас недолго, но очень радостное было пребывание, в гости они к нам приезжали в Италию на виллу, где мы живем, снимая ее у церкви. Вилла очень красивая сама по себе, имеющая свою историю, поскольку там жили кардиналы, и даже один из них стал Папой Римским на какой-то короткий период, и Петя сразу нашел себе пространство, которое ему больше всего понравилось, он садился там в креслице, и оттуда смотрел на линию холмов. Холмы были такой волнистой конфигурации, не тосканские, более пологие вершины, а такие, напоминающие линию женской груди, и совершенно замечательный вид с кипарисами, с пересечением лиловых полей тусклого зеленого цвета. И он говорит: “Вот тут бы я хотел все время сидеть”. А мы бегали с какой-то суетой вокруг и не очень могли оценить в этот момент его состояние и вообще красоту того, что он видел. Это было очень здорово. С тех пор это место, эта точка для меня навсегда окрашена Петиным восприятием. И ему очень нравилось, как я назвала это наше местопроживание - “кромешный рай”. Так же я и Бродскому в письме написала. И Петя потом понял, почему он действительно “кромешный”, потому что этот участок земли был очень красив, он и остается таким и, в то же время, совершенно не нашим, вообще ничьим. Это создает очень странное ощущение.
Я также очень Пете благодарна за то, что он был одним их тех, кто каким-то образом мне подсказал тему книги. Собственно не подсказал, она у меня вызревала, но два знака я восприняла, как руководство к действию. Одним из этих знаков было неопубликованное стихотворение Бродского, в котором имени Глинка не называется, это стихотворение посвящено памятнику музыканту в Питере, и только по отдельным признакам можно понять, что это весьма ироничное, весьма горестное воззрение молодого поэта на памятник Глинки, чудовищный, реалистичный до омерзения. А Петя, когда узнал, что я собираюсь писать на такую тему - Михаил Глинка и Италия - он ужасно возликовал и сказал: “Ну вот, хорошо, наконец-то ты все раскроешь про этого…”. Дальше он немножко выразился резко, но с тем чувством панибратства с жизнелюбом и, одновременно, то гедонистом, то меланхоликом Глинкой, с тем чувством братской любви, которое позволяет вот такое резкое обращение. Это было чудесно.

Иван Толстой: Вы знаете, часто бывает, что какой-то человек ассоциируется с каким-то пейзажем, вот вы рассказали эту чудесную историю об итальянском пейзаже, а бывает, что человек ассоциируется с какой-то музыкой, с какой-то мелодией, с какой-то темой. Какая музыка должна зазвучать, чтобы ваше сердце вспомнило: “Петр Вайль”, - сказало бы оно?

Елена Петрушанская: Мне трудно ответить однозначно, потому что иногда Петя мне казался таким роскошным барином, очень своеобразно ступающим по жизни, и тут могла бы подойти даже какая-то такая брызжущая соком музыка Брамса, рапсодии Брамса, может, таких, не драматических, а полных жизнелюбия и волеизъявления. Иногда мне он казался более меланхоличным, и я могу представить себе, что ему могли бы нравиться те страницы Глинки, которые нравятся мне, полные такой чистой, даже вот в чем-то наивной, может быть, ребяческой прелести, такой чистой неги, я бы сказала. Иногда могу представить себе, что была бы такая организованная, логичная и, в то же время, полная веселья энергия гайдновская, потому что для того, чтобы писать так, как он писал, нужно свою эмоциональную стихию уметь так здорово организовывать, находить такие точные, блестящие слова. Тут Петя, по-моему, бесподобен.

Иван Толстой: Мемуарный разговор о писателе и журналисте продолжает бывший директор Русской службы Свободы Марио Корти.

Марио Корти: С Петром я работал. Да, мы встречались летом 1977 года в Венеции, а позже в том же году в Риме. В Венеции проходила Биеннале, посвященная неофициальному искусству, литературе и правам человека в странах Восточной Европы и в Советском Союзе. В Риме – Сахаровские слушания. Он тогда совсем недавно приехал из Советского Союза и ждал визы для эмиграции в США.
Но в основном с Петром мы работали вместе на Радио Свобода. Я был директором Русской службы, он отвечал за информационные передачи.
Он был человеком невероятно трудоспособным и энергичным. Он всегда находил самое простое, самое экономное и самое разумное решение - самый короткий, прямой путь к решению вопросов, в чем могли убедиться его коллеги на летучках. С этим он сочетал отсутствие склонности драматизировать. Все делал удивительно быстро. Иногда он, как говорят в Италии, таскал для меня каштаны из огня. Короче – выручал.
Эти же качества он проявлял в литературной деятельности, которую – думаю, не ошибусь, если скажу, – он считал главным своим занятием. Как писатель он обладал тем, что я называю даром руки. Он писал плавно, строка за строкой, не запинаясь. Простите, что пользуюсь термином из другой оперы, но, мне кажется, так понятнее. Однако за кажущейся невероятной легкостью, с которой он делал все, что предпринимал, стоял неимоверный труд, а главное, способность к самодисциплине. Впрочем, у него были все качества, которые всегда вызывали у меня восхищение и зависть.
Он и был хорошим организатором. Организатором собственной жизни тоже. Делил время между службой на радио, литературной деятельностью и социальной жизнью. Тусовки тоже тяжелая работа: связи, культивирование старых и заведение новых знакомств, которые необходимы и для продвижения себя как литератора, и для привлечения нужных людей к микрофону.
Как я уже говорил, я завидовал его способностям. Но, поймите меня правильно. Зависть в хорошем смысле - желание приобрести то, чего у тебя нет.

Иван Толстой: Писательское мнение о писателе всегда немного ревнивое, оценивающее. Со мной в студии писатель Игорь Померанцев. Игорь, представим себе, что за одним столом, в данном случае – гастрономическим, сидят двое: хроникер русской кухни Петр Вайль и певец красного сухого Игорь Померанцев. Они могут досидеть мирно, или возникнут какие-то разногласия?


Игорь Померанцев: Бывало, мы сидели и у меня, и у Петра в доме, до мордобоя дело не доходило, хотя, конечно, он любил подать вначале русские закуски, а они всегда с уксусом, на соли, и, конечно, они противоречат вкусу вина. Я не пью водку. Тогда я сачковал, просто ел эти закуски и ничем не запивал. А потом уже начиналась наша общая маленькая вакханалия.
Что касается экзистенциального противопоставления гастрономии и виноделия, культуры гастрономия и культуры вина, вот французы говорят, что человек это то, что он ест. Я, как автор книги “Красное сухое”, добавил бы, что человек это еще то, что он пьет. А вот вместе с Петром мы могли бы еще сказать, что человек это то, что он ест, то, что он пьет и то, что он читает. И вот здесь у нас такой был перекресток, где мы были союзниками. Это как мода бывает прикладная, а бывает высокая. Вот гастрономия тоже бывает прикладная, она стоит на столе, мы ее можем попробовать, лизнуть, а может быть высокая гастрономия, это когда мы принимаем гастрономию как часть культуры. И мне очень нравится, как он работал с продуктами. Во-первых, он крупный мужчина, грузный мужчина, но за плитой он был очень элегантен, кроме того, он всегда понимал суть того, что он делает, природу каждого продукта. Скажем, он соблюдал и русскую традицию, а я считаю, русская традиция не синтетическая, это как раз гениальная эксплуатация, использование сырых материалов, в этом есть какая-то находчивость ленивого гения, в этом заключена, как мне кажется. За этим есть даже целая философия. Вот он очень хорошо работал с грибами, отдельно - с рыбой, причем, это была рыба по-русски, то есть соленая рыба. Англичане, например, терпеть не могут такую рыбу, они называют ее знаете как по-английски? “фиши”, то есть тавтология - “рыбная рыба” получается. Очень русский вкус, вот эти все рыбы. Вот это он замечательно готовил. И вторая его слабость, она же сила, это, конечно, средиземноморская кухня. И вот тут уж мы могли спеться, поскольку где средиземноморская кухня, там и белые вина, и легкие вина, пряные, и красные. И, конечно оба мы понимали, поскольку мы оба не курили, вы знаете, вот этот табачный дым никогда не портил нашу трапезу. И, к тому же, искренне скажу, большой гастрономический и винный опыт, так что мы понимали, что где вино, там нет уксуса, где вино, там нет орехов. И вот эти маленькие правила, дорожная карта винно-гастрономическая, мы ее оба знали и соблюдали, у нас были одни правила.

Иван Толстой: Но я, все-таки поймал, кажется, ваш взгляд, брошенный на краешек письменного стола, и хочу воспользоваться этим. Как писатели вы были одной натуры, были из одних ясель, как вы чувствовали, не как кошка ли с собакой?

Игорь Померанцев: Нет, мы все-таки люди не одного теста или, если угодно, текста. Я писал и продолжаю писать стихи, а Петр был литератор в лучшем смысле этого слова, он писал о литературе, о культуре, он был публицистом, эссеистом, поэтому не было точек соприкосновения. За столом были, а в литературе не было. Нет, у нас были дружеские отношения, мы играли на разных полях, то, что я говорю, работали с разными материями. Но было такое, по-моему, такое метафизическое легкое противостояние. Мне всегда казалось, что он торопится. Вы знаете, у каждого человека есть какой-то внутренний хронометр, ощущение срока жизни, и мне казалось, что Петр немного торопится, он немного форсирует, что он слишком идет навстречу литературному успеху. Я ошибался, у него был свой метафизический хронометр, и он получил успех, он получил признание при жизни, чему я очень рад, но это не мешает мне прислушиваться к своему собственному хронометру и жить в соответствии со своими секундными, минутными, годовыми стрелками.

Иван Толстой: А теперь я воспользуюсь правом радиоведущего и скажу несколько слов сам.
Сложным человеком был Петр Вайль. Как и большинство, я познакомился, прежде всего, с его книгами – с теми, что написаны в соавторстве с Александром Генисом. Это было в ту далекую пору, когда (странно представить!) их книжка “Родная речь” не была еще напечатана в России и я как редактор сокращал ее под нужный размер для публикации в петербургском журнале “Звезда”.
Читая Вайля в хронологическом порядке, видишь, что он прошел классическим маршрутом пишущего человека: от вопросов, задаваемых старшим и маститым, до собственных ответов на вопросы молодых. Но в отличие от большинства коллег, Вайль по этому пути продвинулся быстрее и дальше. Книга “Шестидесятые”, выпущенная в 1988-м, показывает, что они с Генисом уже тогда стали мэтрами - до сорока.
Впервые я пожал его руку в Праге в 1995 году, когда мы оба приехали сюда. И здесь я воочию убедился, как Петр – природно – во всем обгоняет других. Он как-то мгновенно всё постигал: чешскую историю, литературные связи, хорошие рестораны. У него на всё находились какие-то давние матрицы, помогавшие правильно усваивать и располагать новопоступающие сведения. И это было природным его качеством – видеть big picture, всю картину, с высоты птичьего полета.
Так что неслучайно то чувство превосходства, которое Петр испытывал почти с каждым собеседником. Почти с каждым, потому что он умел очень внимательно слушать знающих людей. Правда, я не могу его манеру назвать особенно приятной: он слушал молча, чуть безразлично, с легкой жалостью к рассказчику. Но потом ты убеждался, что он намертво запомнил главное, суть вещей.
Вообще, Вайлева проницательность была завидной. Однажды он мне мимоходом, почти не меняя интонации, сказал: “А ведь вы, Иван, очень изменились”. – “Это в чем же это, интересно?” – “Да во всем”, - сказал он, и ничего доброго в его словах я не почувствовал.
И был он несомненно прав: я в то мгновение понял, насколько он точно подметил происходящее со мной. Между прочим, это тоже было связано с моим переходом от вопросов к ответам, с накоплением какого-то внутреннего понимания.
Но такой эпизод в наших отношениях был только один. Петр никогда не открывался (мне, по крайней мере, не открывался), не исповедовался, не предлагал разговор по душам. Он держался блестяще, подтянуто, с острОтой в каждой второй фразе, но довольно застёгнуто. Впрочем, истинные остроумцы и не живут душой нараспашку.
Однажды в какой-то публикации я назвал Вайля “беспечным педантом”. И только постепенно понял, что никакой он не беспечный, а очень даже озабоченный и часто просто нервный. Он настолько не позволял себе ошибаться, так боялся не успеть, не попасть, проворонить, что страшно раздражался на дураков, которые могли сорвать задуманное им, аккуратно и умно спланированное. Не плохие обстоятельства его бесили (их-то он как раз принимал мудро, спокойно, как погоду), а именно человеческое недомыслие, неповоротливость в головах.
В истории ценил культурность, глубину и яркую деталь, а на работе – сообразительность и быстроту реакции. Было заметно, как он симпатизировал хорошему подмастерью: нечастое для гуманитария качество, если присмотреться.
Постоянно находясь, по роду своих ежедневных занятий, в гуще народа, среди шумных и праздно болтающих, Петр оставался отчетливо одиноким человеком. Мы все ему были, в принципе, не нужны. Его самостоятельность была предельной, совершенной. Ни с кем, ни по какому течению он плыть не желал.
Сам вопрос, были ли у него политические взгляды, звучал бы смешно. Вайль был классическим западником с признательностью Западу за существование твердых норм – социальных, юридических, этических. А Россию высмеивал за лживость и жестокость. Но и без русских реалий существовать не мог: утром смотрел старое советское кино по телевидению, днем звонил близким друзьям в Москву, читал отклики главных своих читателей – из России, разумеется.
Я поступил бы нечестно, если бы промолчал о той обиде, которую наносило Вайлю российское литературное сообщество. За двадцать лет печатания на родине Петр не получил ни одной литературной премии (если не считать одного старого признания “Огоньком”), ни одного приза или жалкого вымпела. Его читали все, но награждать не хотели. Что было тому причиной? Неужели то, что он работал на иностранном радио? Но ведь телефильм “Гений места” благополучно шел в эфир...
У меня нет ясного ответа. Но то, что он был этим задет, хоть и тщательно скрывал, я чувствовал очень отчетливо.
Мы вовсе не были близкими друзьями, но я теперь богат редкой жизненной удачей – вспоминать умного, широкомыслящего, необычайно терпимого и деятельного коллегу, человека, каким мне никогда не стать.
Может быть, поэтому размышления о Петре Вайле стали формой моего познания самого себя.
XS
SM
MD
LG