Ptisa_Lucy все записи автора
Автор. Юлия Шутова. YU_SHUTOVA
Экскурс в недавнюю или давнюю, это для кого как, историю. Небольшая зарисовка из жизни предвоенной деревни.
Посмотрим пристальнее на другую хозяйку деревенского дома, на нелюбимую свекровку Нину Макаровну или, как ее звали по молодости за голос, громкий, распевный, издалека слышный, Нинку-Трубу. На нее, да на двух ее мужчин: отца, Макара Пересыпина и мужа Анатолия Верховцева. Правда, эту историю Ленуся не от отца услышала. Позже сама бабушка ей рассказала. Когда перестала сравнивать внучку с женой своего сына. Ну нам-то все равно, что и когда прозвучало. Мы как хотим, так и ведем свое повествование. Вот и вставим этот кусок посреди повести про то, как не ужились в одной избе свекровь с невесткой. Зачем нам вообще нужны эти мужики, давно заплатившие свой обол перевозчику на другой берег реальности? От деда Анатолия хоть фотография осталась, вон рядом с иконами на комоде стоит. Сидит на табуреточке бравый мужик со светлым чубом, нога на ногу, гимнастерочка, на плечах старлейские погоны, на груди три медали в ряд да нашивки за ранения. А от прадеда Макара ничего, кроме бабушкиного отчества не осталось вовсе. А все же помянуть их не грех. Оба они — истоки. Скрытые, ушедшие под землю ручейки, которые тоже влились в прозрачную речку Ленусиной жизни.
Начнем с сорокового года, когда в конце марта по весенней распутице, приехали в деревню строители. Надо было водонапорную башню поднимать, обеспечивать свеженький, только что выстроенный кирпичный коровник на полсотни рогатых голов водой. А заодно и пару-тройку водоразборных колонок по деревне установить. Водопровод! Советская деревня — это вам не старорежимная. И электричество в домах есть, и вода из колонки будет.
Нинка-Труба в том году заканчивала семилетку. Была она девкой своенравной и упрямой. Матери своей почти не помнила, воспитывала ее бабушка, маленькая набожная старушка, старавшаяся оставаться незаметной, не спорившая никогда ни со своим сыном Макаром, ни со своей подраставшей внучкой. Да уж три года как переселилась она на горку, на кладбище в березовой рощице за деревней. И с четырнадцати лет стала Нинка сама себе хозяйка. Отца своего, колхозного счетовода, она ни в грош не ставила. Обстирывала его, готовила, как положено, а вот на мнение его по любому вопросу чихать хотела. А и было бы кого слушать. Макар Пересыпин человечек тихий, под стать своей матери. Мелкотравчатый такой мужичок, плешивый, сутулый, своей повзрослевшей дочери едва по плечо. Сидит целый день в колхозной конторе, корпит над бумажками-цифирками, черные нарукавники протирает. И сельсовет, и колхозное правление у них в большом двухэтажном доме помещались. Это самый большой дом в деревне. Раньше, говорят, мельнику-мироеду принадлежал. Нинка всегда думала, зачем ему одному такой дом. Ну, даже, если жена, дети, все равно, слишком много. Как его протопить зимой? Дров прорва нужна. Сейчас тут на первом этаже — клуб, на втором отец сидит, председатель, сельсовет. Всем места хватает. Теперь правильно, не то что раньше, в империалистические времена.
Нинка отцом своим всегда недовольна была. Она, конечно, не рассчитывала иметь в родителях летчика или знатного стахановца, откуда в их глухомани. Но хоть трактористом что ли был бы. А пером по бумажке шоркать — не мущинское дело. Так что домом и хозяйством заправляла девка единолично и самоуправно. И все успевала, и в школе на уроках отсидеть, и в колхозе трудодни заработать, и свой огород в приличном виде содержать, и за козой Стешкой поухаживать. Да еще в клубе солировала в хоре, выводила своим низким бархатным голосом: «По Дону гуляет казак молодой».
Тем мартовским солнечным днем, с которого наш рассказ начался, Нинка только-только с урока прибежала. Надо козу покормить, вон мекает в сарае, голодная. Выскочила на двор с ведром запаренной сечки, только платок на плечи поверх платья накинув, а тут калитка отворилась, председатель колхоза входит, хромает на своей деревяшке, а за ним мужик незнакомый. Врешь, Нинка. Видала ты того мужика. Это бригадир строителей. Их утречком грузовик привез, вы в школе к окошкам прилипли: «Кого это принесло? Из города поди». Как выгружаться стали, этот вот дядька всем и распоряжался.
— Здорово, девонька. А мы к тебе.
Председатель, зря не придет, Нинка насторожилась, стоит с ведром в руке, даже наземь не поставила.
— Случилось что, Глеб Сидорыч?
— А вот постояльца вам привел. С Макаром я уж переговорил, он согласен.
Тут Нинка и взбеленилась: с отцом он, значит, утряс, а ейного мнения не спрашивал, на вот принимай, еще один рот в доме. А чья это забота? Оцова? Ему что, он в конторе целый день. Ее это забота. Значит, ее и спросить должен был. Она на шажок к председателю придвинулась:
— А ты, Глеб Сидорыч, меня спросил? Нет! С отцом решал? Вот и веди свово постояльца к отцу в контору, пусть там живет.
Тут из-за председателевой спины приведенный мужик выдвинулся. Смотрит на нее, улыбается. Еще бы ему не улыбаться, вон какая девка перед ним: высокая, старенькое выцветшее платишко полную грудь обтянуло, того гляди, лопнет, коса соломенная вкруг головы венком уложена, рыжеватый завиток из-за уха выбился, светленькие брови хмурит, медовые глаза щурит, молнии в начальство мечет. Ай да девка. Огонь!
— Эй, красавица, замуж за меня пойдешь? Меня Анатолием Алексеевичем кличут, — руку ей протягивает.
Мужик, ничего такой, видный из себя. Высокий, плечи широкие, на одно плечо кожанка накинута, отросшие волосы на глаза русой волной падают, бородка маленькая. На артиста Черкасова похож, недавно как раз передвижка приезжала, в клубе «Александра Невского» показывали. Нинка по нему неспеша глазами проехалась, ведро свое, наконец, на землю опустила. Замешкалась — грязные руки-то у нее, отерла ладошку об угол платка, с плеча свисающий, подала лодочкой. Цепкие мужские пальцы ухватили ее, упратали в большую ладонь, крепкую, сухую, теплую. И что-то ухнуло у Нинки внутри, скатилось из-под ребер вниз, горячим комком крутанулось в животе. Серьезно ответила:
— Пойду, коли посватаешься.
Помолчала чуток и добавила:
— В дом проходите. Я козу накормлю и приду.
Бригадир оказался постояльцем справным. За постой платил хозяйке в руки, понял, кто в этом семействе глава. Не шумел никогда, не пьянствовал. Если заходил из его бригады кто, вопрос какой утрясти, да спорить с матерком начинал, Анатолий Алексеевич ему сразу: «Попридержи язык-то, уважай хозяев». Хотя на стройке, Нина слыхала, мог завернуть основательно, в три этажа с прибором.
Нравилось ей, что ко всему вокруг себя подходил он основательно. Вот стол у них качался. Ну качался и качался, подумаешь. Всегда так было, привыкли. Газету свернешь, под ножку подсунешь, всего и делов. Протрется — новую подложишь. А этот уселся в первый раз с ними ужинать, локтями покачал стол. «Негоже, — говорит, — давай-ка я вам подправлю». Нина плечами пожала: «Поправляй, коли охота». Он на другой день стол перевернул, все ножки вымерил, подтесал рубаночком — все, стоит как влитой, с ноги на ногу не переступает. Печка еще. То, что ее побелить пора, Нина и сама знает. Да только все не с руки, других забот — полон рот. До лета потерпит. А жилец принес ведро белил и выкрасил. Нет, он не самоуправничал. Он у нее, Нинки-Трубы, разрешения попросил. Как у взрослой. Как у хозяйки дома. Это ей очень льстило. Вот, если бы такой у нее отец был. Она б его уважала. Как-то утром, разливая из чугунка кашу, она первому поставила тарелку постояльцу. Не отцу, как полагалось, а этому постороннему мужику. Но тот молча передвинул тарелку Макару, вроде как Нинка просто не дотянулась. И посмотрел на нее снизу из-под нахмуренных бровей, негоже, мол.
Перед сном Нина молилась. Как бабушка ее приучила, так она и делала: вытаскивала из сундука бабкину Богородицу в серебряной потемнелой ризе, ставила на табуретку, опускалась на коленки и шептала запомнившиеся с детства молитвы: «Отче наш» да «Богородице, дево, радуйся». Других она не знала, дальше своими словами добавляла, что считала нужным. Как постоялец в доме завелся, перестала молиться — мало ли, чужой человек. Но без ежевечернего ритуала чувствовала себя некомфортно, будто предавала кого-то. Кого? Спрятанную в сундук Богородицу? Свою бабку? Бога? Себя? Этого она понять не могла, но чувствовала, ложась спать без молитвы, как скребется что-то в сердце, когтит остренько, царапает. Через неделю не выдержала. Да и к жильцу уже попривыкла, вроде мужик правильный, не побежит ябедничать.
Увидев, как Нинка опускается перед образом на колени, Анатолий хмыкнул. Прошел к лавке, на которой ему было постелено, уселся. Молча смотрел. Когда она поднялась и, завернув икону в расшитое петухами полотенце, сунула ее в пахнувшее нафталином нутро сундука, спросил:
— Ты ж, поди, комсомолка?
Нина спокойно посмотрела ему в глаза, кивнула:
— Комсомолка.
— А чего ж молишься?
— Крещеная, вот и молюсь. От поклона голова не отвалится, от креста рука не отсохнет.
— А чего ж в комсомол пошла, если крещеная?
— Пошла... Бог попустил, вот и пошла.
Больше он эту тему не поднимал. Но когда Нина вытаскивала икону по вечерам, уходил на двор покурить. Не хотел мешать ей? Или смотреть противно на темную, застрявшую в религиозных сетях, девицу? Все может быть. Об этом она старалась не думать.
Первомай Анатолий с ними отметил. За стол сели, Нинка накрыла, отец поллитровку казенки выставил. Постоялец полстакана заглотил, квашеной капустки в рот забросил, и больше ни-ни, ни глоточка. Только на картошку, поджаренную на смальце, налегал. «Люблю, — говорит, — жареху, самая первеющая еда». Да Нинку нахваливает: «Хороша у тебя дочь, Макар, такая хозяйка, цены ей нет». И дождавшись, когда та вышла в сени, бухнул:
— А отдал бы ты, Макар, мне Нину в жены.
Отец аж поперхнулся.
— Ты что, Натоль? Мы ж с тобой ровесники, еще год и пятый десяток разменяем. А ей семнадцать годков всего. Девчонка совсем. Разве тебе такая жена нужна? Тебе баба справная нужна.
Бригадир нахмурился:
— Ну какая мне жена нужна, про то только я один знаю.
— Да где ты жить-то с женой собираешься? Сам говорил, что койкоместо в рабочем общежитии — все твое хозяйство.
— А я к тебе, Макар, в примаки пойду. Не боись, зять из меня получится. Крышу переберу, просела ж, сарайка тоже того гляди завалится. Я мужик рукастый. На ваш кирпичный завод пойду, меня уже председатель соблазнял.
Но Макар все еще упирался:
— Да вы знакомы-то месяц всего. Не пойдет она за тебя. Вот я ее сейчас прямо и спрошу, сам увидишь.
Вошла Нина, и они замолчали. Макар взял полупустую бутылку, потянул горлышко к стакану Анатолия, но тот прикрыл его ладонью, тогда налил себе, выдохнул и опрокинул в рот. Закусил кусочком раскисшего соленого огурца. Прокашлялся в кулак. Дальше тянуть не стал.
— Доча, тут такое дело. Вот Натоль... Натоль Лексеич, то есть, он это... Сватается к тебе, короче. Вот. В жены тебя просит. Ты сама-то как? Чего думаешь? Пойдешь за него или нет?
Нина посмотрела на отца, потом на постояльца. Пожала плечали:
— Дак чего ж не пойти. Пойду.
Вот все и решилось.
Как водонапорку достроили, жених в город уехал дела закрывать, увольняться. Нина семилетку закончивала, экзамены сдавала. Теперь она считала себя совсем взрослой. Еще бы, у нее был жених, и не какой-нибудь местный парень, с которым она в детстве за грибами в лес бегала или в речушке купалась, настоящий взрослый мужчина, человек ответственный, серьезный. Видный. На него многие бабы в деревне заглядывались. Она всегда хотела, чтобы у нее был такой отец. Но не получилось. Зато теперь у нее будет такой муж, Анатолий Алексеевич Верховцев, Натоль. И фамилия у нее теперь будет новая, красивая, звучная, не то что Пересыпина.
В начале июля вернулся ее Натоль в Замленье. Пришел к ним в дом с фибровым чемоданом и старым вещмешком. И с ружьем. Нинка удивилась, почто ружье-то. Сказал, на охоту ходить любит. Дескать, сам он из сибирских краев, с детства привык в тайгу с берданкой ходить. Нина и не знала. А что она вообще про жениха своего знала? Он ничего и не рассказывал. Спросила: «Как же из Сибири далекой тебя сюда-то занесло?» Смеется: «Мир захотелось посмотреть. В армию отправили служить на Дальний Восток, а потом на стройку завербовался». На одну, на другую, на третью, помотался по стране, даже в Москве был, метро строил. Вот какой у нее жених, задирала нос Нинка перед подружками.
Сразу и свадьбу сыграли. Вся деревня гуляла, стол на улице накрыли возле сельсовета, там же и расписались. Председатель речь толкнул про светлое будущее, про моральные устои и надежность рабоче-крестьянской семьи. И детишек побольше пожелал. Ели, пили, песни под гармонь и танцы — это уж, как водится. А вот драки не случилось. Мирная вышла свадьба.
Жили они хорошо. Как говорится, душу в душу. Вскоре Нина забеременела, но ходила легко, никак это на ней не сказалось. Работала учетчицей в колхозе. А в остальном мало, что изменилось, по-прежнему дом, огород и коза Стешка были на ней. На свадьбу Натоль подарил ей книгу. Вытащил из своего чемодана и вручил: «Читай, повышай грамотность». Книга была чудна̀я, старая, еще с ятями, фитой и ерами, дореволюционная. Но это ее не смущало. Глубоко в сундуке лежала библия, тоже бабкино наследство. Когда Нинка еще маленькая была, доставала бабушка ее и читали они вдвоем про Иисуса Христа и апостолов. После бабкиных похорон Нинка библию на свет не вытаскивала, лежит и пусть лежит, но как читать старые буквы, помнила прекрасно. Так что с ятями разобраться ей было не сложно. Называлась книга тоже чудно̀ — «Собор Парижской богоматери», и Нинка решила, это что-то антирелигиозное, муж ее от веры оттянуть пытается. Но открыла, стала читать и провалилась. Таких книг они в школе не проходили. Не было там ничего ни про классовую борьбу, ни про страдания угнетенных масс. Хотя страданий там хватало. Но были те страдания от любви. Любовь, страсть, страдания и смерть — вот чем была переполнена книга. И Нинка погрузилась в этот мир с головою, она стирала в корыте, а сама представляла себе, как на площади пляшет красавица-цыганка. Полола огород, а в душе ее, в самом темном уголке плакал несчастный горбун, рвал на части свое сердце между двух людей, единственных, кого любил. Кормила Стешку, и говорила ей: «Вот посмотри на себя, разве похожа ты на козочку Эсмеральды? Та умненькая, трюки всякие выделывает, а ты только мекать умеешь». Коза на критику не обижалась, терлась носом о Нинкины руки, показывала свою полное к хозяйке расположение. Дочитав, поплакав над горькой судьбой несчастной цыганки, Нина спрятала книгу в сундук, а козу переименовала в Эсмеральду. И все последующие козы, бывшие в ее жизни, тоже звались Эсмеральдами.
Ближе к зиме зашел к ним в дом председатель. Поговорить, дескать, с Натолем. Ну сели они за стол. Нина хотела им шкалик выставить да за капусткой в подпол слазать, но Глеб Сидорыч ее упредил:
— Ты нам, чайку налей. Не такой у меня разговор, чтоб его водкой запивать.
Начал он издалека. Про тревожную обстановку в мире, про империализм, про Халкин-Гол, а еще про индустриализацию и роль колхозов в обеспечении продовольствием городов и строек. В общем небольшую политинформацию провел. И перешел к главному:
— Ты вот, Натоль Лексеич, на хорошем счету. План по кирпичу перевыполняешь. Грамоту хотим тебе дать, как передовику, — председатель шумно глотнул чаю из граненого стакана, погрыз кусочек рафинада, что положила ему на блюдечко Нина, паузу выдержал.
И добавил:
— Вступал бы ты, Натоль Лексеич, в партию. Ячейка у нас маленькая, такие как ты нужны. Я б тебе и рекомендацию дал. В кандидатах годик походишь, а там и по партийной линии двинуть можешь. Мужик ты головастый. Может и меня сменишь со временем.
И не дав хозяину ни минуты на возражения, засобирался прочь.
В день, когда Натоля приняли в кандидаты в ВКП(б), Нина расстаралась, это ж какое событие, это же какая ступенька в жизни ее мужа, а значит и в ее жизни тоже, тут одной жарехой и поллитровкой казенки не обойтись. Она котлет нажарила, благо Натоль с лесу кабанчика притащил. Накрутила на мясорубке с салом свинным и нажарила. Картохи отварила — само собой. И конечно, отец выставил бутылку сорокаградусной. Посидели, мужчины выпили, а Нинка – ни-ни, она и вообще-то не жаловала крепкое, а уж с пузом и подавно. Но зато она спела. Ой, как она пела! Аж глаза зажмурила. Плыло по избе: «Черный во-о-орон, что ж ты вье-е-ешься...» Подпевали оба ее мужика, и муж, и отец, Натоль низко и глуховато, а Макар высоко выводил вслед за дочерью: «Над мое-е-ею голово-о-ой...» И было Нине радостно. Вон как у нее все славно складывается, сколько счастья, руками не удержишь. И муж любящий, и отец — хороший у нее отец, зря она раньше о нем плохо думала, добрый он, понимающий. И сынок скоро родится. Знала, что сынок. Даром что ли живот утюгом торчит?
Перед сном, как всегда, молилась она перед бабкиной Богородицей. Крестила лоб, шептала привычные слова, просила сил и здоровья себе и ребеночку, мужу и отцу, благодарила за все, что было ей дадено. Натоль, как уже привык, вышел из дома. Какую мысль он обсасывал вместе с беломориной, сидя в темноте на крылечке, никто никогда не узнает. Но когда вошел в избу, где его погрузневшая жена тяжело поднималась с колен, сказал:
— Убери это все.
— Что убрать, Натоль? — Нина прижимала заверную в тряпицу икону к груди, как младенца, чуть улыбалась.
Он смотрел в ее мягкое лицо. От света, стоявшей на столе керосинки плыли в сумраке золотые теплые блики, и лицо его жены тоже золотилось. Сейчас оно было полно спокойствия и счастья. Ему бы остановиться, не продолжать, но видимо, слова уже сложились в голове и требовали выхода.
— Эту свою икону.
— Дак я и убираю, Натоль, — жена открыла сундук, опустила в его нутро сверток, опустила крышку.
— Совсем убери. Чтоб я ее больше не видел. Я теперь человек партейный. Нечего в моем доме религиозный дурман разводить.
Макар, только что шебаршившийся на печи, кашлявший и бормочущий что-то, враз затих, затаился за трубой. Нина застыла чуть внаклонку, опираясь на сундук:
— В нашем доме, Натоль. В нашем.
Она замолчала. И дом замолчал вместе с ней, не скрипнет половица, не стукнет, не звякнет ничего. Тишина поползла сквозняком из-под двери, скользкими ледяными кольцами обвивала ноги, поднималась выше, к груди, к горлу. Натоль почувствовал, что тонет в этом беззвучии, как в омуте. Надо разорвать, разбить, вынырнуть. Может, закричать? Не получалось. И только когда он уже начал захлебываться тишиной, Нина заговорила:
— Я что, плохая жена? Перечу тебе?
— Нет, Нина, такого не скажу.
Натоль стоял у дверной притолоки. Голос его жены был глуховат, будто подморожен. Ему казалось, что и в избе стало холоднее, свет лампы потускнел. Но может, просто керосин кончался?
— Может, я грязнуха, в дому у нас неприбрано, обеда вечно нету? — Она по-прежнему стояла, опираясь двумя кулаками на почерневшую от времени крышку сундука, говорила, не поворачивая к нему головы.
— Да нет, Нинушка, что ты. Ты у меня умница, расторопная хозяюшка.
Она кивнула, не глядя в его сторону:
— Значица, все тебя во мне устраивает?
— Да, Нинушка, только...
— Только икона моя тебя не устраивает! — Перебила она его, и голос ее поднялся выше, вырвался из хрипловатой глухоты, зазвенел металлом.
— Дак ведь, сама понять должна, партейному человеку не положено...
Но она опять перебила его:
— Между мной и Богом никто не встанет. Ни ты, Натоль, ни партия твоя. А ежели не устраивает тебя что — можешь уходить.
Теперь она стояла, выпрямившись. Высокая, раздавшаяся от беременности, с торчащим вперед животом. Она была похожа на корабль, на ледокол, прущий вперед, режущий и раздвигающий ледяную корку. И Натоль видел внутри нее стальной стержень. Жесткий. Его нельзя, невозможно было перегнуть. Можно было только сломать. Сломать разом. Вместе с самой Ниной. Раз и навсегда.
— Пойдем спать, Нинушка. Поздно уже. И прости меня.
Больше про икону он не заговаривал.
Реки текут к морю.